Константин Кедров 

Статьи в газете «Известия» 2008 г.

---------------------------------------------------------------- 

За что убили короля Лира 

Великий режиссер Гордон Крэг, увидев Михоэлса в роли Лира в постановке еврейского театра ГОСЕТ, написал: "Теперь мне ясно, почему в Англии нет настоящего Шекспира на театре. Потому что в Англии нет такого актера, как Михоэлс".

"Король Лир" появился на московской сцене в самый разгар репрессий. Сталин никогда не игнорировал великие таланты, понимая, что искусство опасно. Поэтому на всякий случай со временем запретил к постановке на советской сцене и "Короля Лира", и "Гамлета". Но это потом. А пока, внимательно приглядываясь к великому Михоэлсу, даже ввел его в состав Комитета по сталинским премиям, где рядом восседали два сталинских любимца — Константин Симонов и Алексей Толстой, оба друзья Михоэлса.

Наград у Михоэлса было выше головы, но тогдашняя Сталинская премия была сродни нынешней Нобелевской. Введя Михоэлса в комитет, Сталин поставил его в нелепое положение. Ведь обсуждалось, кому из актеров дать премию: Бучме за какую-то проходную роль или Михоэлсу за прогремевшего на весь мир Лира. Вопрос казался пустой формальностью. Но внезапно раскрылась потаенная дверца в каморке... Ясное дело, Сталин не случайно появился именно тогда, когда розданы уже все премии, кроме актерской.

После непродолжительной паузы Алексей Толстой предложил дать премию Михоэлсу. "А что думает товарищ Михоэлс?" — спросил Сталин. Повисла пауза. Умри, Шекспир! И Михоэлс решил, что должен сыграть шута при вопрошающем короле. Со своей великолепной мимикой, с паузами и абсолютно естественной театральной жестикуляцией Михоэлс, доводя свою роль до абсурда, доказывает, что премию надо отдать Бучме. Он играет Бучму, как сыграл бы его Михоэлс. Он играет так, как играл на сцене Тевье-молочника. Всем было ясно, кому на самом деле надо отдать премию.

Едва Михоэлс умолк, Сталин стал аплодировать. Далее последовала речь вождя: "Итак, поступило два предложения — дать премию товарищу Бучме или товарищу Михоэлсу. Что думает товарищ Сталин? Товарищ Сталин не видел Бучму, не видел он и "Короля Лира". Товарищ Сталин верит товарищу Михоэлсу, который утверждает, что премию надо дать Бучме". Решение принято. Но, прежде чем выйти все в ту же потайную дверь, Сталин издевательски произнес: "Товарищи Михоэлс, вы очень хороший оратор. Вы это знаете?" — "Да, мне об этом говорили, но поверил я в это только сейчас"...

Михоэлс был крупной картой в большой политической игре между Гитлером, Сталиным и Черчиллем с Рузвельтом. Гитлер объявил Михоэлса своим личным врагом — Михоэлс возглавлял Еврейский антифашистский комитет. В самые трудные годы войны объездил всю Америку, собирая немалые деньги для Советской армии, истекающей кровью. Но главным были не деньги, а второй фронт. И он был открыт не без участия Михоэлса.

Разыгрывалась и другая козырная карта, о которой Михоэлс мог не знать, встречаясь с отцом атомной бомбы Оппенгеймером и с Эйнштейном. Сегодня доподлинно известно, что Оппенгеймер немало способствовал тому, чтобы атомная бомба была не только у США, но и у СССР. И Михоэлс, конечно, тому способствовал. Сразу после его гибели в квартиру актера явились люди в велюровых шляпах и потребовали от вдовы все, что связано с поездкой в США. Все тетради, записи — они исчезли бесследно. Слишком много секретов хранил этот покатый лоб, который вскоре после гибели Михоэлса перекочевал в карикатуры, изображающие космополитов безродных и сионистов.

Михоэлс был сионистом лишь в одном смысле. Он хотел, чтобы миллионы евреев, чудом спасшихся после гитлеровского геноцида, обрели для себя землю, где их не будут клеймить жидами. Но на смену гитлеровскому геноциду надвигался геноцид сталинский.

...Два тела были случайно обнаружены на заснеженной обочине в Минске, куда Михоэлса услали в командировку, приставив к нему агента, которого тоже не пожалели — слишком много знал. Официально объявили, что Михоэлса сбила машина. Но художник Тышлер, сопровождавший в морг тело, видел, как на лицо убитого короля Лира накладывали грим, скрывающий сильную ссадину на правом виске (тело Михоэлса было неповрежденным), а дочь Сталина Светлана Аллилуева слышала, как в момент гибели Михоэлса вождь говорил в телефонную трубку: "Ну, пусть автомобильная катастрофа". Некоторое время спустя он сказал Светлане: "Только что в автокатастрофе погиб Михоэлс". Сегодня доподлинно известно, что в Минске операцией руководил ставленник Берии Цанава. Ну а в Москве, как всегда, пытались свалить вину друг на друга. Арестованный Абакумов утверждал, что команду устранить Михоэлса дал лично Сталин. Берия всячески выбивал из Абакумова показания, пытаясь свалить на него ответственность за кампанию государственного антисемитизма.

Это был сильный ход. Ведь именно Берия прекратил пресловутое "дело врачей" и выпустил из застенков двоюродного брата Михоэлса, профессора Вовси. Кстати, Вовси и есть настоящая фамилия Михоэлса. Освобождение Вовси пришлось на пасхальные дни. И я сам был косвенным свидетелем тех событий. Мой отец, режиссер, некоторое время стажировался в театре Михоэлса. Когда освободили профессора Вовси, мне было уже 13 лет, и я хорошо помню, как отец, не склонный к аффектам, прослезился, закрыл лицо руками.

"За что убили Михоэлса?" — спросил я отца. "Вопрос бессмысленный. Сталин убивал, потому что хотел убивать. Ну а если по существу... Все хотели, чтобы ГОСЕТ был театром Тевье-молочника, которого Михоэлс сыграл блистательно. Но он говорил, что еврейская литература — это не Шолом-Алейхем, а Библия: кто не узнает в короле Лире библейского Иова, тому не надо браться за эту роль. И на сцене, и в жизни он не хотел оставаться Тевье-молочником и стал настоящим королем Лиром..." — ответил тот.

 

«Известия», 14 января 2008 г.

------------------------------------------------------------------- 

Гонимый миром странник

«Женщина – это единственный подарок, который сам себя упаковывает», – сказал когда-то Джордж Гордон Байрон, и женщины с удовольствием дарили себя в упаковке и без нее самому знаменитому из всех лордов.

Преодолевая природную хромоту, он сумел убедить окружающих в своей неслыханной красоте. Это от него пошла мода на романтическую бледность и худобу, хотя по природе он был склонен к тучности и явно сутулился, как многие английские аристократы. Есть все основания считать, что «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда списан с образа Байрона. Действительно и в судьбе, и в характере, и в образе мысли этого культового героя сходство с Байроном очевидно. Над своим внешним обликом лорд трудился как скульптор. Сидел на диете, купался в ледяной воде, изнурял тело спортом и, конечно, пускался в дальние плавания. Типичная биография молодого человека, живущего в островном государстве. Всех тянуло вдаль, за моря.  В 21 год уплыл сначала в Испанию, потом в Албанию, где подружился с турецким властителем Али-Пашой. А затем проследовал в город и в государство своей судьбы  на родину красоты, которой всю жизнь поклонялся – в Афины, в Грецию.

Греция была точной схождения интересов двух империй: Британии и России. Пожалуй, только в этом Россия 19-го века была полностью солидарна и с Британией, и со всей Европой. Все хотели освобождения христианской Греции от мусульманского турецкого ига. Правда, в те времена многие турецкие обычаи вошли в греческий обиход, в том числе обильное курение опиума и потребление гашиша. Достаточно вспомнить графа Монте-Кристо, находившего утешение и забвение в наркотическом дурмане. Но еще большим наркотиком стал только что открытый субъективный идеализм, или романтизм, которым упивался и сам Байрон и все его окружение. Романтизм – полная внутренняя свобода, снятие всех оков.

 Молодой Байрон влюбился в гречанку и воспел ее в стихах, называя не иначе, как Афинской девой. Так древние греки именовали когда-то богиню Афину Палладу, ставшую символом все той же свободы. Он вернется в Англию через два года с автобиографической поэмой «Паломничество Чайльд-Гарольда», которая принесет поэту всемирную и вечную славу. Прелесть этой поэмы мы чувствуем по отблеску ее в романе Пушкина «Евгений Онегин». Романтический, скучающий, ни в чем  и нигде не находящий пристанища скиталец вышел на мировую арену. Чайльд-Гарольд первый космополит, человек мира, свободный от всех оков. С него открывается новая страница европейской культуры, которая до сих пор не прочитана до конца. Литературоведы назвали это романтизмом.

И сам Байрон, и его герой, и его гениальный друг поэт Шелли, и его великие последователи в России Пушкин и Лермонтов – прежде всего свободные люди, и конечно, граждане мира. Онегин подражает Байрону не только внешне. Он действительно для государства неуловим. Все наши Онегины и Печорины – дети Чайльд-Гарольда.

Впрочем, Пушкину и не снилась та свобода, которая, которая была у Байрона. Пушкин не мог без разрешения уехать из Петербурга. Байрон свободно путешествовал по всему миру. Пушкин мог делиться своими политическими идеями только с друзьями по тайному обществу, позднее казненными. Байрон свободно выступал в парламенте на стороне партии вигов, защищая ломавших машины ткачей, которым грозила за это смертная казнь.

В Байрона влюбляется замужняя леди Каролина Лэм, английская Анна Каренина. Ни Байрон, ни Каролина не скрывают свою любовную близость и всячески ее демонстрируют. И никто не бросается под еще не изобретенный паровоз или под экипаж. Общество бурлит, но ничего не может поделать с мятежным лордом. И вдруг, как гром с ясного неба, Лондон облетела новая весть: Байрон женится на племяннице своей любовницы. Брак с Анабеллой  Милбенк заключен по всем правилам и скреплен обрядом венчания, что тоже стало сенсацией. Одновременно выходит цикл «Восточных поэм», где поэт явно намекает на свою связь с контрабандистами и пиратами, что, по всей видимости, соответствует действительности и вовсе не является романтической выдумкой. Байрон снабжает оружием восставших греков, а где оружие, там, ясное дело, и наркотики. А где наркотики, там какие уж семейные узы.

Узнав о любовной связи Байрона с его сестрой по отцу и справедливо заподозрив мужа в гомосексуальных играх, жена Байрона, мать его дочери, подает на развод. К тому же она потрясена необычными способами любовной связи, которых добивался от нее великий поэт, пират, контрабандист, революционер, лорд и герой Джордж Гордон Байрон.

Известно, что обильном потреблении наркотиков экстатические состояния сменяются тяжелейшей депрессией. Последняя, четвертая часть «Чайль-Гарольда» – гимн тоске и отчаянию. Не менее трагична богоборческая драма «Манфред». Байрон разочарован во всем: в боге, в любви, в политике, в жизни как таковой.

Изменив свободолюбивой Греции, он уезжает в Италию, где осваивает все стадии донжуанства. Теперь это не античный красавец с греческим профилем, а толстеющий, седеющий и лысеющий человек.  Но замужняя графиня Тереза Гвиччолли полюбила его и таким. Можно только умиляться религиозности итальянцев. В эту любовную интригу в качестве арбитра вовлечен даже Папа. И, конечно же, и здесь Байрон включен в политическую игру. Он всячески поддерживает карбонариев в их борьбе за независимость Италии от Австрии. Заговор подавлен, и Байрон находит прибежище у своего друга и единомышленника Шелли.   Друзья издают журнал «Либерал». Название в комментариях не нуждается. Но Европа не созрела для либерализма. Журнал приказал долго жить.

А в личной жизни образуется магический, творческий и любовный четырехугольник: Перси Биши Шелли, его жена Мэри Шелли, Байрон и его фактическая жена Тереза. От этого «брака» родился впоследствии роман Мэри Шелли «Франкенштейн», чье название стало именем нарицательным. Неожиданная гибель поэта Шелли в морских волнах разбивает  демоническую идиллию. Байрон очнулся от дурмана и наконец-то закончил поэтическую феерию «Дон Жуан». Разумеется, герой испытал все то, что испытывал Байрон. Любовь в гареме, пресыщение, любовную идиллию на греческом острове. Но литература вскоре надоедает, и Байрон как бы вслед за своим Дон Жуаном устремляется в самую горячую точку Европы, в любимую Грецию. Стареющий  Дориан Грей устремился обратно в молодость. В то время люди жили не долго, а Байрон буквально сжигал себя в огне всех страстей мыслимых и немыслимых.

Греки встречают великого лорда как полководца. Байрон на все свои деньги снаряжает греческий флот, снабжает повстанцев и даже командует отрядом, но внезапная лихорадка обрывает его жизнь в 1824 году. Традиционный предел жизни многих поэтов. Байрон, как впоследствии Пушкин, а затем Маяковский покидает мир на рубеже 37-ми лет. Традиционное представление о поэте и о поэзии отныне навсегда связаны с его именем. Поэт – прежде всего человек свободный. Талантливый и свободный. За свою свободу он платит жизнью и даже смертью. «Вольности поэт» назовет его Пушкин. Но к Байрону это вряд ли применимо. Он никогда не был в рабстве и в вольности не нуждался. Он хотел не вольности, а свободы – для себя и для всего мира. Первую часть этого страстного желания он осуществил полностью и до конца. Вторая оказалась невыполнимой. Нельзя сделать людей свободными, если они сами этого не хотят.

 

«Известия», 21 января 2008 г.

------------------------------------------------------------------

 Восьмой день творения

 Не отставая от моды, в начале века он был марксистом. Отрезвление настало вместе с погромами, учиненными революционерами . Бердяев понял, что несчастья человека кроются  не в экономике и политике, а в его несовершенной природе. Раньше он верил в социальную справедливость, теперь поверил в совершенного человека  и в несовершенство любого общества. Иногда он ошарашивал общество сенсационными высказываниями о свободной любви: «Любовь всегда нелегальна. Легальная любовь есть любовь умершая. Легальность существует лишь для обыденности, любовь же выходит из обыденности». После таких слов его буквально носили на руках и усыпали цветами. Других настораживали такие высказывания.

«Традиционная история русской интеллигенции кончена... она побывала у власти, и на земле воцарился ад», – предсказал философ за 10 лет до прихода большевиков. Что такое настоящий ад, он узнает позднее, когда интеллигенцию обзовут «прослойкой» и уничтожат. Чувствовалось и влияние ницшеанства. Однажды он заметил, что в России есть нечто бабье: преклонение перед силой, любовь к военной форме. «Женщина необыкновенно склонна к рабству и вместе с тем склонна порабощать»

Если мирская власть и мирская мудрость обманули, значит спасение не в материализме, не в социализме, а в глубокой метафизике. Не только Бердяев, вся интеллигенция заново открывает Евангелие. Открытие следует за открытием. Вслед за Вл. Соловьевым Бердяев приходит к мысли, что Христос открыл для человечества истинный путь. Человек не завершен, его миссия на земле и в космосе далеко не закончена. Бердяев создает свой творческий миф о восьмом дне творения.

На седьмой день после сотворения мира и человека Бог почил от дел своих. Но творение мира в этот момент не закончено. Когда Бог почил, он передал  свое творение сотворенному человеку. Творчество – вот в чем человек может отчасти уподобиться Богу. Человек создан, чтобы творить и создать заново себя и весь мир по закону свободы. Бердяев поставил знак равенства между творчеством и свободой. Его пылкие лекции, больше похожие на проповеди, пользовались огромным успехом. Как тут не поверить в свою мессианскую роль. И Бердяев начинает вещать. «Творчество – переход небытия в бытие через акт свободы». Это уже говорили и Шеллинг, и Гегель.

Он окинул взором новое искусство: кубизм, живопись Пикассо, – и они ему не понравились. Не малейшего сомнения в своей способности воспринять новое у философа не возникло. Его приговор, к сожалению, полностью или почти полностью совпал с будущей коммунистической идеологией: загнивающее, декадентское, буржуазное упадочное искусство. Прошло сто лет. Загнивающее и декадентское цветет и благоухает, за картины Пикассо платят потолочные цены. Грустно, что даже такие продвинутые философы, как Бердяев, не поняли современного искусства. Говоря о свободе и творчестве, Бердяев испугался и того, и другого. Время показало, что он всего лишь перепутал процесс разрушения с процессом созидания нового. Ведь и в том, и в другом рушатся старые формы, приходят новые. Марксисты сказали бы, что теория не совпала с практикой, но и они со временем оказались отчаянными консерваторами, запретившими кубизм, футуризм и Пикассо на полстолетия. Этого Бердяев не мог представить себе даже в самом страшном сне.

Но реальность оказалась страшнее самого страшного.

Бердяев призывал человека постоянно творить в себе образ Бога, постоянно его искать. Богостроительство и богоискательство Ленин объявил самой враждебной идеологией. Трудно сказать, на чем именно была основана ленинская богобоязнь. Возможно, это было проявление надвигающейся болезни, со временем пожравшей половину мозга диктатора. Отчаянная попытка Валерия Брюсова, вступившего в партию большевиков, спасти свободную мысль закончилась крахом. Брюсов открыл ВРЛУ – Высший рабочий литературный университет. Там нашлась кафедра и для Бердяева. Но зоркий вождь мирового пролетариата быстро углядел брешь и потребовал депортировать Бердяева на знаменитом философском пароходе. Либеральный Луначарский пытался заступиться за мысль: «Ведь это мозги». – «Это не мозги, а говно», – тотчас парировал Ленин.

Конечно, судьба Бердяева не столь печальна, как судьба Флоренского и других мыслителей, оставшихся в советской России. Его приют в пригороде Парижа и сегодня пристанище для русских философов, приезжающих теперь не в изгнание, а просто на стажировку. «Философия свободы» самим своим названием раздражала советских идеологов.

 Мысли Бердяева, прорвавшись сквозь все кордоны, увели от советской власти тысячи умов. В 70-80-х годах так называемая советская интеллигенция размножала труды Бердяева под копирку в пять экземпляров на пишущей машинке. Все книги и статьи его были в СССР полностью запрещены. Во времена Андропова известный ленинградский филолог Михаил Мейлах посажен в тюрьму за распространение трудов Бердяева и вышел оттуда лишь на второй год перестройки. Глава уже перестроечного КГБ Чебриков назвал труды Бердяева подрывными, огласив на последнем съезде КПСС тезис о том, что капитализм, потерпев поражение на всех фронтах, пытается наверстать упущенное, забрасывая в СССР книги Сергея Булгакова и Николая Бердяева. Всего-то двадцать лет прошло – Бердяева изучают как философскую классику во всех вузах, где есть философия. Он стал непререкаемым авторитетом, что очень опасно для любого философа.

Ученик Павла Флоренского Алексей Лосев на склоне своей   более чем девяностолетней жизни рассказывал о своих беседах с Николаем Бердяевым. Передам его речь, как она запомнилась: «Вот Бердяев все говорил о свободе. А я хоть и был молодым, ему возражал. Свобода, конечно, свобода, но и судьба».

От судьбы действительно не уйдешь. Николаю Бердяеву, несмотря на семьдесят лет запрета, был уготован новый всплеск популярности. В 90-х интерес к его философии пошел на спад, и пока можно говорить лишь об устойчивом академическом авторитете. Еще немного и он превратится в сборник цитат, которыми надо кого-нибудь приструнить или поставить на место.

Восьмой день творения для философии Николая Бердяева еще впереди.

 

«Известия», 8 Февраля 2008 г.

------------------------------------------------------------------------------

 

"Имей в душе идеал прекрасного"

(9 февраля  2008 г. 225 лет со дня рождения Василия Андреевича Жуковского)

 

Кто написал «гений чистой красоты»? Обычно на этот вопрос отвечают быстро – Пушкин. И ошибаются. За год до культового стихотворения Пушкин6а было напечатано стихотворение Жуковского на ту же тему. Вернее, это у Пушкина «на ту же», а у Жуковского впервые: «Я музу юную, бывало, / Встречал в подлунной стороне, / И Вдохновение летало / С небес, незваное, ко мне…» А заканчивается стих тем самым нежнейшим обращением к живой музе: «Цветы мечты уединенной / И жизни лучшие цветы, – / Кладу на твой алтарь священный, / О Гений чистой красоты!»

Жаль, что в поэзии не существует патента на открытие. Пушкин не виноват, что его стихотворение, написанное в альбом Анны Керн, станет хрестоматийным, а Жуковского начнут забывать.

Василий Андреевич Жуковский – сын русского помещика и пленной турчанки. Гремучий коктейль кровей, как и у Пушкина. Так уж предначертано судьбой, что русские гении самим своим существованием опровергают расизм. Вот он, гений нашей поэзии – курчавый, с абиссинским профилем и оттопыренными губами. Вот его предшественник и   учитель Жуковский тоже с курчавой шевелюрой и янычарским абрисом. Но характеры очень разные. Учитель – добрый, мечтательный, уживчивый и практичный. Ученик – вспыльчивый, скептичный и неуживчивый. Ума обоим не занимать. Оба при дворе. Оба, в конечном итоге, не ужились. Но Жуковский не ужился и удалился в Германию. А Пушкин не ужился и удалился в вечность. Их сравнивали и будут сравнивать, потому что надпись на портрете Жуковского, подаренном Пушкину после прочтения «Руслана и Людмилы» – «победителю-ученику от побежденного учителя» – есть ни что иное, как поэтическая гипербола Жуковского.

Во-первых, в поэзии есть только победители. Во-вторых, первые и прочие места – это в спорте. Сегодня на небе Полярная звезда – это центр, вокруг которого все звезды вращаются, и таким центром в России стал Пушкин. Но до Пушкина и даже при его жизни таким центром для многих, в том числе и для самого Пушкина, был Жуковский. Пушкин сердцем был атеист, но разум противился – это слова самого поэта. Жуковский был инстинктивно религиозен. Его самая известная вещь «Светлана» – гимн провидению. «Вот баллады толк моей: / «Лучший друг нам в жизни сей / Вера в провиденье. / Благ зиждителя закон: / Здесь несчастье – лживый сон; /Счастье – пробужденье». Каждому воздастся по вере его. Жуковский верил в Провиденье, и оно его не обмануло.

Начнем с того, что он незаконнорожденный. А это не шутка – быть незаконнорожденным при дворе. Жуковский не учился в привилегированном лицее, не был предназначен для придворной карьеры и не был, как Гринев, от рождения записан в полк. Он пробил себе путь наверх стихами. Но и мягкий уживчивый характер не последнюю роль сыграл. Провиденье спасло его от гибели на Бородинском поле. Он стоял в том самом засадном полку, в котором погиб Андрей Болконский. Но в отличие от литературного героя остался цел и невредим. Его баллада «Певец во стане русских воинов» переписывали от руки и передавали из уст в уста, как в ХХ веке наизусть помнили лишь стихотворение Константина Симонова «Жди меня».

Жуковский был мистиком по природе. Это позволяло ему парить над схваткой и облегчать участь тех, кто вступил в конфликт с властью. Благодаря  его хлопотам при дворе Пушкин отправился не в Сибирь, а в Михайловское. А затем, несмотря на явное участие в заговоре декабристов, вызван к императору и формально прощен. Василий Андреевич дважды спасал Лермонтова от каземата, но не смог спасти ни Пушкина, ни Лермонтова от самих себя. После гибели Пушкина именно Жуковский опечатал его бумаги и спас от заточения в архивах «Маленькие трагедии».

Именно он, будучи воспитателем престолонаследника, неустанно внушал ему мысль о необходимости реабилитации декабристов и отмены крепостного права. Александр II Освободитель – духовное дитя поэта Жуковского. Один хороший человек у престола власти может сделать больше, чем все революции.

Только в личной жизни он так и не смог добиться взаимности в своей первой любви и на склоне дней, покинув Россию, поселился в Германии с молодой женой, работая в тиши над переводом «Одиссеи» Гомера.

До сих пор остается тайной, каким образом поэтический гуру великих бунтарей Пушкина и Лермонтова мог смягчать железное сердце насквозь военного императора Николая I. Но факт остается фактом – смягчал. Хорошо, когда у трона есть настоящий поэт. Он верил в судьбу, и судьба его не обманула. Он служил поэзии, и поэзия полюбила его навсегда. Он подарил власти гимн «Боже, царя храни» (русский гимн был самым коротким в мире), а России – первые слова манифеста об освобождении крестьян: «Осени себя крестным знаменем, православный  народ…»   Кроме гимна и манифеста Жуковский написал основные правила будущего монарха, предназначенные престолонаследнику. Читаешь их сегодня и удивляешься. Судите сами, что из этого устарело: «Уважай закон и научи уважать его своим примером. Закон, пренебрегаемый царем, не будет храним и народом.  Люби и распространяй просвещение – народ без достоинств, из слепых рабов легче сделать свирепых мятежников, нежели из подданных просвещенных.  Люби свободу, т.е. правосудие, ибо в нем и милосердие царей, и свобода народов, свобода и порядок одно и то же. Не обманывайся насчет людей и всего земного, но имей в душе идеал прекрасного".

Это Жуковский не столько об императоре написал, сколько о самом себе. Может, он и был тем самым «гением чистой красоты», который не часто посещает Россию.

 

«Известия», 8 февраля 2008 г.

--------------------------------------------------------------------------

 

Поэт среди бабочек и волков

 

Если бы какой-нибудь мыслитель, высказав свою мысль, добавил при этом, что когда-то его высказывание было цветком, мы сочли бы его весьма оригинальным философом. А если бы он добавил, что страница, на которой этот текст расположен, в прошлом была птицей? Все заговорили бы о новом Гегеле и новом Канте. Однако сказал это не Кант и не Гегель, а поэт Николай Заболоцкий: «Мысль некогда была простым цветком, / Поэма шествовала медленным быком; / А то, что было мною, то, быть  может, / Опять растет и мир растений множит».

Так хочется в это верить. Во всяком случае, для самого поэта эти слова не были только поэтической метафорой. Под воздействием идей Циолковского, переписываясь с ним, Заболоцкий создал свою теорию бессмертия. Она присутствует едва ли ни в каждом его стихотворении. Даже в стихах о творчестве в концлагере, где поэт провел долгие годы по обвинению в прорытии туннеля до Бомбея по заданию английской разведки. «Не позволяй душе лениться! / Что б в ступе воду не толочь, / Душа обязана трудиться / И день и ночь, и день и ночь! / Гони ее от дома к дому, / Тащи с этапа на этап…» Это написано после лагеря и ссылки. Он не дожил до времен, когда сама эта тема перестала быть запретной. Слова про этап вырвались сами собой, чтобы лучше выразить мысль. Там есть и другие страшные признания о том, что если дать поблажку этой самой душе «она последнюю рубашку с тебя без жалости сорвет». Видно, срывали и не раз. Тут еще перифраз евангельской притчи: «если снимут с тебя рубашку, отдай и кафтан». Но отдавать Заболоцкому после возвращения из казахстанской ссылки было нечего. Разве что перевод «Слова о Полку Игореве» на язык рифмованного стиха. Известно, что не один из переводов с древнерусского на современный не идет ни в какое сравнение с подлинником. Но, если уж надо среди них выбирать, я выбрал бы вариант Заболоцкого.

Политические обвинения с поэта были сняты. Но ведь на самом деле арестовали его не за рытье мифического туннеля, а за причастность к группе ОБЭРИУ. Его эстетические соратники погибли. Хармса и Олейникова расстреляли. Введенский сгинул где-то на этапе. Легендарные «Столбцы», принесшие Заболоцкому заслуженную известность нигде не переиздавались и были, фактически запрещены. Мол, юродствовал в них поэт, издевался над коллективизацией и революционными преобразованиями в деревне. Еще бы не издеваться. В знаменитой поэме «Торжество земледелия» открывается такая картина: «Здесь учат бабочек труду, / Ужу дают урок науки / Как делать пряжу и слюду, /
Как шить перчатки или брюки.» Только не издевался поэт, а на самом деле верил, что рано или поздно мы вступим в словесный контакт с животными. Будем учить их и будем у них учиться. Он был сыном агронома и очень любил все живое. «Встали люда и коровы, /       Встали кони и волы. / Вон солдат идет, багровый / От сапог до головы». В чистом виде гончаровский лубок, только не в красках, а в слове.

Конечно, он был типичным утопистом. В годы величайшего социального озверения общества мечтал об очеловечивании звериного, животного, растительного и птичьего мира. Считал себя учеником Велимира Хлебникова и Эдуарда Циолковского. Может быть, он один в те годы по-настоящему прочел их труды и понял их весьма своеобразный космизм, до сих пор так и не осмысленный обществом. Не случайно же в одной из его поэм волк учится смотреть в телескоп на звезды. Речь, конечно, не о волках, а о людях. На звезды в телескоп смотреть мы научились, а вот с очеловечиванием мира что-то не очень получается не только среди зверей, но даже среди людей.

Заболоцкий пока еще не прочитан. «Столбцы» заглушили лозунги и вопли всеобщей коллективизации. Творчество после тюрьмы, лагеря и ссылки настолько зашифровано и замаскировано самим поэтом, что до понимания его в полной мере мы и сегодня не доросли. «А если это так, то что есть красота / И почему её обожествляют люди? / Сосуд она, в котором пустота, / Или огонь, мерцающий в сосуде?». Если говорить о поэзии Заболоцкого, то она, конечно же, огонь в сосуде. А сосуд – сам поэт, к сожалению, как все сосуды, беззащитный и хрупкий. Сердце не выдержало тяжелых воспоминаний и разорвалось, когда духовные силы были неиссякаемы.

Его поэзия всегда считалась элитарной, и вдруг вся страна запела хит на бесхитростные слова: «Очарована, околдована, / с ветром в поле однажды повенчана…» Во всех хрестоматиях его «Некрасивая девочка» – вариант царевны-лягушки в новом контексте. Соприкоснулась страна с поэзией Заболоцкого в культовом фильме «Доживем до понедельника», где Вячеслав Тихонов поет «Иволгу»: «В этой роще березовой…» Что-то очень колдовское и магически-привлекательное есть даже в самых простых стихах этого космического колдуна в круглых старомодных очках и в пижаме, каким он остался на снимках последних лет. В поэме «Рубрук» он изобразил не Рубрука в Монголии Чингисхана, а себя в советской империи Сталина, где «звездные отары / Вращает в небе Кол-звезда…  / Свисают с неба сотни рук, / Грозят, светясь на всю округу: / «Смотри, Рубрук! Смотри, Рубрук!»

 Он прислушивался к птицам к зверям и звездам, но не очень понимал людей, занятых нелепым самоистреблением . Как его духовные учителя и наставники Хлебников и Циолковский, он чувствовал себя скорее пришельцем, посланцем космоса, переводчиком с языка звезд на язык людей. В результате такого перевода и возникла поэзия Николая Заболоцкого.

---------------------------------------------------------------

 

 

Магия любви

 

 

Его полюбили сразу, как когда-то Лолиту Торрес, а позднее латиноамериканские сериалы с фазендами. В нем есть знойность, которой все мечтают среди сугробов. В невыездной стране Маркес и его мир – это как репортажи с Марса. Но и на Марсе к удивлению русских читателей проблемы те же. И даже очень похожей на нас оказалась эта таинственная Латинская Америка. «Рио-де-Жанейро, / чего же там только нет! / Днем   нет воды ни капли, / а ночью света нет». Это хит тех времен, когда прорвалась к нам пряная проза Маркеса. Его впустили к нам за коммунистические  революционные иллюзии, но вместе со всеми тридцатью гражданскими войнами и революциями прорвалась к нам запретная эротика. Он не забыл сказать «каррамба», как в том анекдоте про секс по южно-американски.

Где любовь, там и смерть, а где смерть там, конечно, политика и религия, тоже в те времена запретная в нашем отечестве.

«Значит вы тоже не верите?» – спрашивает прихожанин священника. – «Ах, сын мой, с меня было бы достаточно и веры в то, что мы с тобой сейчас существуем». Эта исповедь из романа «Сто лет одиночества» и одновременно исповедь колумбийца Габриэля Гарсиа Маркеса перед своими читателями. Вы думаете, речь идет о вере в Бога? Да ничего подобного. Поверить надо всего лишь в то, что войска окружили и расстреляли три тысячи демонстрантов, а тела их сбросили в море.

Может быть, еще и в этом секрет внезапной популярности Маркеса в нашем отечестве, где почти в каждой семье кто-нибудь был расстрелян или погиб в ГУЛАГе. Но далеко не все в это верят. Цифра три тысячи для нас эфемерна. Мы спорим о миллионах, словно так важно, сколько именно замучил тот или иной расстрельщик.

«Полковнику никто не пишет» – повесть об одиноком тиране. Диктаторы подыхают в одиночестве, на полу. Маркес это знает. От латиноамериканских полковников он бежал в Париж и там дорос до нобелевской премии, которая нисколько не испортила его характер. Все, затаив дыхание, ждали, о чем поведает стареющий лауреат двадцать лет спустя. А он превратил в роман популярный русский анекдот о 90-летнем профессоре.

Умирает один профессор и все смотрит и смотрит  на книги, заполняющие комнату. «О чем выдумаете?» – благоговейно спрашивают ученики. – «Да вот вспоминаю, как аспирантом в колхозе лежу со студенткой на стогу сена. Только пристроюсь, а она проваливается. Я и так, и сяк, но так ничего и не вышло. Вот я и думаю – взять бы все эти книги, что прочел и написал, да  и подложить под нее тогда…» Правда в романе «Воспоминания о моих грустных шлюхах» 90-летний профессор просто отменяет свой юбилей, чтобы лишить девственности юную девушку. Но ведь профессор-то колумбийский.

Прозу Маркеса назвали магическим реализмом. Не знаю, какой там реализм, а магия явно присутствует. Любая страница и даже любой абзац прозы Маркеса – это погружение в пряность жизни. Его муза – худенькая девочка, сочащаяся эросом, пришедшая неизвестно откуда, бредущая неизвестно куда, как в романе «Сто лет одиночества».

Не получилось из Маркеса мудрого старца, даже сейчас, в день его 80-летия. Он победил рак легких и торжественно заявил, что прекращает писательскую деятельность. Образов и впечатлений хватило бы еще на много романов, но он боится, что туда уже не удастся вложить «жар сердца».

Вот вам и вся магия вместе со всем реализмом. Выстраивать слова, играть стилями, погружаться в лабиринты мифологии и омуты подсознания – этому у Маркеса научились многие. А вот сердечная магия остается его тайной.

Маркес встречался с Фиделем Кастро. Интересно, узнал он в нем своего полковника, которому никто не пишет? И о чем они беседовали с Клинтоном, когда тот приехал в гости к писателю. Может, Клинтон играл на саксофоне, а Маркес слушал. Сегодня мир прислушивается к мудрому молчанию Маркеса.

Магический реализм – это для Маркеса холодновато. Я бы назвал его творчество магическим эротизмом.

 

«Известия», 5 марта 2008 г.

-------------------------------------------------------------------

 

Формула русской любви (Гений неги)

 

 

Бывают странные сближения – сказал Пушкин. И, правда, бывают. На этот раз сблизились и почти совпали даты первого полного издания «Евгения Онегина» и празднование 9-го Всемирного Дня Поэзии, провозглашенного UNESCO. Поэзия на Руси стала почетным делом  именно после Пушкина. Еще  Державин писал – за дела меня пусть судят, за слова пускай бранят. Пушкин возражал – слова поэта суть его дела.

Самое славное из дел Пушкина «Евгений Онегин». Роман в стихах изобрел он и никто другой.  Его много раз пытались повторить и продолжить, но безуспешно. Гоголь написал в стихах своего «Ганса Кюхельгартена», Лермонтов «Тамбовскую казначейшу», а уж продолжений «Онегина» в стихах и в прозе не счесть. Но кто их помнит? А письмо Татьяны к Онегину до наступления эры интернета помнила каждая гимназистка, а позднее каждая школьница. Вот она, пушкинская формула любви: «Я к вам пишу – чего же боле? / Что я могу еще сказать? / Теперь, я знаю, в вашей воле  / Меня презреньем наказать». А каждый гимназист и школьник знал и ответную формулу нелюбви: «Я, сколько ни любил бы вас, / Привыкнув, разлюблю тотчас». Может быть, здесь столкнулись и навсегда соединились два полюса – мужской и женский. Вернее, сама любовь возникает лишь при соединенье несоединимого, что и происходит в финале романа, которым так восхищался Маяковский, сбросивший Пушкина с парохода современности в первом манифесте футуристов. «Я знаю: век уж мой измерен; / Но чтоб продлилась жизнь моя,  / Я утром должен быть уверен, / Что с вами днем увижусь я...»

Маяковскому это было так понятно. У Лили Брик тоже был муж, как у Татьяны. А Лиля была холодна к поэту, как княгиня Татьяна  охладела к Онегину. И тут возникает четвертая стихоформула, превратившаяся в нарушенную клятву Анны Карениной и многих женщин во все времена: «Но я другому отдана; / Я буду век ему верна». Ой ли? Впрочем, Пушкин и не ставит точку над i. Любовь никогда не закончится, как верно заметил апостол. Ее можно читать и перечитывать до бесконечности, как роман «Евгений Онегин».

Пушкин придумал и математически вычислил строфу «Онегина». Об этом свидетельствуют черновики. Имела ли для масона Пушкина особое значение восьмерка – знак бесконечности? Разумеется, законченные восемь глав, из которых каждая сама по себе роман, дают нам ощущение бесконечности, заключенной в формуле обратно пропорциональной зависимости: «Чем меньше женщину мы любим, / Тем легче нравимся мы ей». Это первая половина романа, а вторая – та же формула, но наоборот. Теперь чем меньше любит Татьяна, тем горячее страсть Онегина. Роман написан с математической точностью. Страсть Татьяны, деленная на холод Онегина, равняется страсти Онегина, деленной на холод Татьяны. Может быть, это и есть формула любви? Иначе как объяснить неодолимое притяжение, казалось бы, бесхитростного сюжета, не ослабевающее и сегодня, 175 лет спустя. Почему бывший президент Франции Ширак перевел «Онегина» на французский? Почему даже гениальный стилист Набоков не смог передать очарование романа, переведя его на английский? Почему многотомные комментарии Набокова и Лотмана читаются как бестселлер?   И что там комментировать? «Смиренной девочки любовь»?

Однако Белинский поднатужился и назвал этот легкий, невесомый, прозрачный роман «энциклопедией русской жизни». И, что самое поразительное, статья Белинского с его семипудовым пересказом так называемого содержания читались так же взахлеб, как главы романа, выходящие в течение многих лет одна за другой.

Пушкин растянул свою поэтическую инсталляцию на семь лет, четыре месяца и семнадцать дней. Да, в XIX столетии у людей были другие представления о времени. Жизнь была намного короче, а времени было намного больше. В тридцать лет Пушкин чувствовал себя умудренным старцем. А молодые критики писали о нем, как о давно ушедшем. Но все это не относилось к его героям. К Татьяне Лариной и к Евгению Онегину. Их критики то ругали, то хвалили, но так взволнованно, словно речь шла не о поэтических образах, о реальных людях.

Чего только ни говорили об Онегине, даже лишним человеком обозвали. Появился термин «лишние люди». Господи, надо же до такого договориться. Но никому ни разу не пришло в голову обвинить поэта в том, что Онегин и Татьяна в реальности не существуют. А ведь это плод горячего воображения гениального автора, и только. Попробуйте сказать, что не было никакого Онегина – это все равно, что в церкви начать орать, что Бога нет. Поэтическое воображение оказалось сильней реальности. Где та  реальность? Если то и осталось от тех времен, то прежде всего «Евгений Онегин». Если о ком-то мы знаем из той эпохи, то прежде всего о Пушкине, а еще больше об Онегине и Татьяне. Назовем вещи своими именами: быт ушел, политика позабыта, осталась поэзия.

Какой-то парадокс  нашего времени . Социологи и книгопродавцы у нас и во всем мире утверждают, что поэзию не читают. В то же время Пушкин наше все, а каждый третий пишет стихи. После Первого Всемирного дня Поэзии, который мы с Андреем Вознесенским провели в театре у Юрия Любимова на Таганке, я получил благодарность от UNESCO. В конце послания выражалась надежда, что празднование Дня поэзии станет таким же общенациональным событием, как пушкинские дни. Так оно и получилось. Нынешний, 9-й Всемирный, будет праздноваться весь март. И то, что среди других вечеров и торжеств на сотнях площадок празднуется 175 лет «Евгения Онегина» отнюдь не случайность, а скорее закономерность.

Казалось бы, роман изучен до дыр, но каждое поколение читает его по-новому. Все чаще обращают внимание на мистику совпадений сюжета с жизнью и даже смертью Пушкина. Похоже, что поэт полностью повторил зимнюю дуэль Онегина с Ленским, разыграв и озвучив ее в зимней дуэли с Дантесом. Себе же отвел роль Ленского: «поэт / Роняет, молча, пистолет…»

Поэзия вещь опасная. А гениальная поэзия опасна вдвойне. Опасна и для автора, и для читателя. «Мы алчем жизнь узнать заране, / Мы узнаем ее в романе…» – сказано в одном из вариантов, не вошедших в окончательный чистовик. А что если и сам Пушкин поспешил, забежал вперед и «сквозь магический кристалл» романа увидел будущее. Поэзия частенько забегает вперед самым роковым образом.

Одни назовут «Евгений Онегин» романом культовым. Другие скажут, что это хорошо раскрученный бренд. И то, и другое имеет место. И культовый, и раскрученный. Но уберите его, и на месте XIX столетия останется зияющая пустота. Не будет идущих вослед Онегину Печорина, Болконского, Вронского. Не будет Анны Карениной, списанной с дочери Пушкина – Марии Гартунг, которая решилась на то, на что не могла решиться Татьяна. Не будет Лары из «Доктора Живаго», самим своим именем намекающей на Ларину.

Конечно, русские писатели погорячились, наделив Татьяну свойствами некого божества. Достоевский провозгласил в своей предсмертной речи, что в Лариной-де основное свойство русской натуры: русский человек не может строить свое счастье на несчастье другого. Тут и комментарии не нужны.

Погорячился и Аполлон Григорьев, сказав: «Пушкин – это наше все».  Как не понять Андрея Белого, воскликнувшего в ответ, что Пушкин – это наше ничто. И то, и другое верно.

Погорячился Гоголь, заявивший, что в Пушкине  русский человек явлен таким, каким он, может быть, явится чрез 200 лет. Ну прошло 200 лет. Выходи, кто тут Пушкин! Нет его. Он еще и тем хорош, что один. И другого не будет. Заменимых нет.

И роман в стихах – эксклюзив Пушкина. Явление уникальное, не рассчитанное на сериал или серию томов вроде «Гарри Поттера». Сам поэт еще по инерции написал и девятую главу – путешествия Онегина, и десятую, зашифрованную, про декабристов. Но вовремя остановился на восьмерке – знаке бесконечности.

Вся непередаваемая прелесть этого романа в стихах – в его недочитанности и как бы незавершенности. Чем можно завершить жизнь? Только смертью. Чем можно завершить любовь? Только другой любовью. Но это уже другой роман.

В имени и фамилии Евгений Онегин слышится гений неги.  Принято считать, что это роман о любви. А «Евгений Онегин» о неге и о томлении. Предчувствием любви живет Татьяна Ларина. Ушло предчувствие – ушла и любовь.  Страстью несостоявшейся любви воспламенился Онегин. Но это, говоря языком Набокова, бледное пламя. Воспламенился только потому, что чувство безнадежно и безответно, какие бы утешительные слова не произносила княгиня Татьяна.

Пушкин создал такую совершенную форму, что есть немало людей, помнящих его роман наизусть, весь, от первой до последней строки. И это вовсе не зубрилы-мученики с лошадиной памятью, а просто любящие поэзию. «Прелестным пальчиком писала / На отуманенном стекле / Заветный вензель О да Е». Это не только про Татьяну сказано. Это про музу Пушкина, пишущую не роман, а роман в стихах. Сам роман, как письмо Татьяны, есть признание поэта в любви к влюбленным.

«Кто жил и мыслил, тот не может / В душе не презирать людей…» А кто любил, тот не может их не любить.  

Представитель UNESCO Любава  Морева уже озвучила основные слова послания к 9-ому Всемирному празднику Поэзии, который как всегда начнется в день весеннего равноденствия 21-го марта. Без поэзии человек не может быть понят. Без поэзии душевные потребности и права личности не могут быть реализованы. Где, где,  а у нас в России это знали всегда.   Знаем со времен Пушкина. Обратите внимание: ни у Татьяны, ни у Онегина нет никакой идеологии. Они свободные люди и подчиняются только чувству.

 

«Известия», 20.03.08.

-----------------------------------------------------

 

 

Человек – это звучит горько

 

 

Такая прекрасная фамилия – Пешков. Ну почему Алексей Максимович закрылся щитом псевдонима «Горький»? Потому что мода требовала имиджа человека горькой судьбы. Он действительно рано осиротел, но в его замечательной автобиографической повести «Детство» есть и любящая бабушка, и вполне обеспеченная нижегородская семья. Малый бизнес  в то время никто не поощрял – он просто был. Знаменитый «Домик Пешкова», куда толпами вползают туристы, жилище отнюдь не бедное.

Молодой Пешков рано отправился в люди. Но так было принято в те времена. Ничего особо горького в его судьбе не просматривается. Просто читатели слишком буквально поняли его «босяцкие рассказы» и трилогию «Детство», «В людях», «Мои университеты». В то время модно было нагнетать ужасы, и он талантливо нагнетал. То рабочие погружают кота в чан с красильный чан, приговаривая: «Красится Васька кот в зеленую краску», – то кипятком человека обваривают. Но почему же в таком случае помним мы и добрую бабушку, которая, молясь в храме, видит ангелов, прислуживающих священнику, и доброго веселого Цыганка, и хозяина пекарни с его мучным богословием. Я, мол, Богу скажу: ты мне душу дал? Дал! Ты у меня душу взял? Взял! Стало быть, мы в расчете.

А как трогательно уговаривает хозяин молодого Пешкова не увлекаться книгами. Ты, дескать, читай, но только не вникай в эту умственность. А то был сосед-студент, все читал, читал, а потом сел в поезд, а поезд-то под откос.

Читающая публика все перепутала. Горький не был босяком. Он создал образ босяка. Челкаш – это бомж и гастрабайтер на все времена. Образ бродяги, не странника, не бездомного, а именно бродяги по своей сути – это достижение Алексея Максимовича Пешкова. В юности кто кем только не работал. В этом возрасте все интересно, все хочется испытать. Ген бродяжничества в молодом Пешкове, конечно, бурлил. И цыган своих он не выдумал. Помню, в школе мы иначе не называли преподавательницу литературы, как «старуха Извергиль». Нарочно оговаривались, воспроизведя трудное имя.

Но все эти Лойко, Данко и Изергиль не выдумка. Он, конечно,   общался с цыганами, слушал их легенды, наблюдал типажи. Чего стоит его эротическая повесть «Любовь на плоту». Кстати, об эросе. Он есть и Пешкова, и у Горького. Но радоваться жизни в то время было дурным тоном. Горький стыдился отклонений от аскетического чеховского канона. Поэтому страстью он наделил своих отрицательных персонажей типа Егора Булычева и Достигаева. Купцы его, отпущенные автором на свободу, беззастенчиво щиплют горничных, сожительствуют с близкими родственницами, а уж радеют по-хлыстовски так, что никакому Распутину не снилось.

Не покаешься – не спасешься. По-моему, это и есть символ веры загадочного писателя, так и не открывшегося ни себе, ни людям. Уж на что Ходасевич тонкий наблюдатель, но и он, будучи литературным секретарем Горького, его природу не угадал. У Ходасевича Горький эдакий добрый гуманист-простачок, едва ли ни бессребреник. Таков он на Капри. Для Корнея Чуковского Горький прежде всего добрый вельможа у кормила власти. Ведь это Горький придумал в советское время и детскую литературу, и издание Всемирной литературы, чтобы дать прокорм настоящим писателям. Получилось.

Не гнушался советский классик распределением пиджаков и брюк для обнищавших и обовшивевших писателей. Он же возродил Литфонд, созданный Достоевским для помощи «нуждающимся и пьющим» литераторам. Да и Союз писателей – детище Алексея Максимовича. Здесь все противоречиво. Тот же Союз писателей скольких спас и скольких погубил. Спас Михаила Булгакова, погубил Осипа Мандельштама. Горький старался быть интеллигентом и гуманистом. Ни тем, ни другим он не был. Он Клим Самгин, им же и выписанный до деталей. Горький искренне думал, что Самгин разоблачает интеллигента, неспособного слиться с массами в революционном экстазе. А на самом деле Самгин – типичный купеческий сын Серебряного века. Все прочел, всем увлекался, и Марксом, и Ницше. Не добрался лишь до самого себя. Понять себя значит стать интеллигентом. Этого не было дано ни Горькому, ни его герою. Он мог представить себя и нижегородским купчиной-меценатом, и босяком Челкашом, и сознательным революционером-пролетарием Павлом Власовым, и якобы мятущимся якобы интеллигентом Климом Самгиным. А на самом деле он был настоящим писателем, то есть кем угодно. Прозаик, он кем себя вообразит, тем и будет.

Нобелевский комитет долго колебался, кому дать премию – Горькому или Бунину. 12 лет длилась  интеллектуальная тяжба. К тому времени Горький столько наговорил всякой советской ерунды, что как-то само собой премия ушла к Бунину.

Нам сегодня трудно понять всемирную популярность ходульного романа «Мать», написанного по заданию социал-демократической партии и оплаченного деньгами из партийной кассы. Но факт остается фактом. Миллионные тиражи на всех языках во всем мире. С «Митиной любовью» или «Темными аллеями» Бунина и сравнивать не приходится.

Мир поголовно верил в сказку Маркса о о грядущем царстве социальной справедливости. Маркс и начинал свою деятельность с писания сказок, но закончил скучным «Капиталом». Горький написал марксистскую сказку «Мать» о пролетарской Золушке мужского рода, ставшей пролетарским принцем – революционером Павлом Власовым. «Клим Самгин» в тысячу раз правдивей и глубже и написан прекрасным языком, но не популярен. «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется…»

Поссорившись с Лениным, Горький под угрозой ареста, исходящей от самого вождя, эмигрировал из советской России. Но жить в захолустном благополучии на Капри он не хотел и не мог. Сталин поманил полным собранием сочинений, и Горький вернулся. Поссорился с Лениным, а мириться приехал со Сталиным. Его поезд усыпали цветами, дали особняк, отобранный у архитектора Шехтеля, прозябавшего в нищете. Писатель не сразу понял, что находится под домашним арестом. Для идеологического духовного окормления вместо Ходасевича приставили к нему выпускника Института красной профессуры, автора книги «Наследие Пушкина и коммунизм», написанной за одну ночь по заданию Сталина, профессора Валерия Яковлевича Кирпотина.

Именно Кирпотин, будучи моим научным руководителем, поведал мне о деталях рождения термина «соцреализм». Считалось, что это придумал сам Горький. Оказывается, фразу «нам нужен реализм, но не критический, а социалистический» произнес Сталин в узком кругу писателей за круглым столом. Кирпотин вставил словосочетание «социалистический реализм» в доклад Горького на 1-ом съезде писателей. И Горький произнес эти роковые слова о том, что писатель должен показывать жизнь не такой, какова она есть, а таковой она должна быть. До такого даже Геббельс не додумался. У того было проще: чем неправдоподобнее ложь, тем охотнее в нее верят.

Горький с его способностью перевоплощаться решил стать истинным соцреалистом. В принудительное турне на пароходе с Ягодой и Сталиным Алексей Максимович захватил даже футуриста Шкловского. Все писатели и сам Горький взахлеб славили Беломорско-Балтийский канал, где заключенные «перевоспитывались трудом»  на свежем воздухе. Истинное положение дел писателям было известно, но плыли-то они на одном Корабле Дураков независимо от природного ума и таланта.

Я спросил у Кирпотина, как мог Горький, мечтавший о религии, где вместо Бога будет обожествлен человек, цитировать фразу Робеспьера: «Если враг не сдается, его уничтожают». «Милая вы моя собака, – ответил Кирпотин, пародируя Чехова, – все, что говорилось в то время Горьким, было продиктовано одним желанием – обмануть Сталина и улизнуть на Капри. Но мышеловка захлопнулась. Скорее всего, его отравили». Валерий Яковлевич Кирпотин был человеком умным, проницательным, информированным. И на ветер слов не бросал.

Нет ни малейшего сомнения в драматургической гениальности Алексея Максимовича. Он создал в условиях жесточайшей цензуры свою Божественную комедию. Вот его круги ада: «Егор Булычев» и другие – ад купеческий; «Мещане» – ад семейный; «Дачники» – ад дачный; «На дне» – ад бомжовый. И только одна пьеса о рае – «Дети солнца». Но это рай в дачном аду. Гениальный изобретатель уловил в свои колбы солнечную энергию и  вот-вот овладеет тайной бессмертия.

Это Горький про себя написал. И Сатин в «На дне» тоже он. Человек – это звучит гордо. Ложь – религия господ и хозяев, правда – бог свободного человека… надо не жалеть человека, надо уважать человека… Все, что произносил  бомж на дне жизни,  использовалось как плакат. Такова судьба всего наследия Горького. Придет время – его прочтут другими глазами, ведь «На дне» написал только он. И можно уже не писать пьесу о гастарбайтерах, все написано Горьким еще в прошлом веке.

Он всячески убеждал Ленина, что страшней нашего крестьянина человека не сыщешь, что чем скорее исчезнет деревня с лица земли, тем лучше. С его легкой руки слова «лавочник» и «собственник» стали ругательными. Многие считают, что писатель должен заблуждаться вместе с народом. Если это так, то Горький истинной народный писатель. Свою близость к власти он, как мог, использовал для смягчения многих судеб. Спас от расстрела генетика Кольцова, а вот с Гумилевым не получилось. Самого  себя Горький тоже спасти не смог. Его Клим Самгин погибает на улице от руки погромщика. Горький боялся толпы, поэтому искренне поддержал двух диктаторов. Мол, с диктатором можно договориться, а с толпой нельзя.

Во время студенческой революции 60-х годов ХХ века во Франции студенты Сорбонны ворвались в аудиторию и потребовали, чтобы профессор читал им только о революционных поэтах Горьком и Маяковском. Вот такая странная слава и популярность. Памятник у Белорусского вокзала исчез и не известно, вернется ли. Улица Горького снова стала Тверской, город Горький опять понизился, а сам Горький так и остался Горьким. Человек – это звучит горько.

 

«Известия», 27 марта 2008 г.

--------------------------------------------------------------

 

Телеведущий с человеческим лицом

 

 

Он начинал свою деятельность, принесшую с годами всесоюзную славу, в замкнутом пространстве литературных салонов и маленьких клубов. Интеллигентнейший  филолог, преподававший философию, влюбленный в классическую музыку, попросту говоря, передразнивал таких знаменитостей, как Алексей Толстой или музыковед Соллертинский. Возможно, что именно музыка настолько отточила  его слух, что Андроников с легкостью воспроизводил живую интонацию того же Толстого, того же Соллертинского или Горького и многих других деятелей культуры. Горький просил изобразить Толстого, а Толстой Горького, и всем было весело и смешно. Потом прошли десятилетия, и он оживил для нас давно умолкшие голоса этих классиков. Оживил с улыбкой и теплотой так несвойственной той суровой эпохе советского телевидения.

После музыки его главной страстью была поэзия Лермонтова. Он буквально воскресил для миллионов людей поэта, давно превратившегося в хрестоматийный портрет. Вместо книжного классика мы увидели и даже услышали живого Лермонтова. Не беда, что этот Лермонтов говорил с нами голосом Ираклия Андроникова. Да и сам знаменитый телеведущий преображался, когда читал стихи Лермонтова. Стоило ему прочесть: «Не смейся над моей пророческой тоской», – и тотчас сжималось сердце. Я до сих пор не решил для себя, действительно Ираклий Андроников разгадал тайну лермонтовского посвящения «НФИ» или ему так казалось. Важно другое. За таинственными инициалами открылась потаенная дверца в разгромленную, и, казалось  бы, до конца уничтоженную дворянскую культуру. Оживали какие-то старички и старушки, скрывавшие свое происхождение, чьи прабабушки  или были влюблены в Лермонтова, или были предметом влюбленности гениального поэта, или дружили, или ссорились с гением. Для Андроникова  19-й век был живей, чем 20-й.  Совершенно очевидно, что все основные ценности там. Там поэзия Лермонтова, там симфонии Бетховена. А здесь  остается только смеяться. Смеяться над собой, лектором и членом ВКПб с 1948-го года, тепло иронизировать над полузабытым, полузапрещенным футуристом Виктором Шкловским. Кстати, у Шкловского Андроников научился главному – прерывистой, вернее, порывистой интонации, всегда уводившей куда-то ввысь. Эту интонацию я узнаю и в музыке Скрябина, и в прозе Андрея Белого, и в поэзии раннего Пастернака, но вживе застал только у Шкловского и Андроникова. Давно исчезла сама цель порыва –  не то сверхчеловек Ницше, не то сам Бог, а интонация оставалась. «Под ним Казбек, как грань алмаза, / снегами вечными сиял», – читал Андроников и сам вместе с Лермонтовым окидывал вершины Кавказа взглядом не снизу, а сверху. Он всегда был немножко «над».

Сегодня, когда я вижу на экране Андроникова, вдруг замечаю, что вовсе не так он свободен и не так раскован, как тогда казалось. Видно, как каменеет лицо, когда приходится произносить дежурные фразы про революционность того же Лермонтова. Но на фоне тогдашних говорящих голов с их бесконечными унылыми рассказами о партии и с прочей обязательной трескотней он возник, как чудо, и остался таковым навсегда. Чудо заключалось в том, что перед нами абсолютно живой человек, что он шутит и смеется и в то же время напоминает о существовании совершенно другого мира. Мира интеллигентных людей, незатронутых советской идеологией. На какое-то время телевизор становился окном в давно забытую или загнанную в спецхран культуру. Но как весело он это все проделывал. «У тебя такая пустая башка, что если отрубить ее саблей, она поднимется вверх и упрется в потолок, как воздушный шарик», –  что-то подобное говорит Соллертинский молодому Андроникову после его неудачного выступления в роли конферансье на концерте в консерватории. Классическая фраза: «Танеев родился от отца и матери, но настоящими его родителями были Чайковский и Бетховен», – облетела всю страну и стала классикой. Свой дебютный провал Андроников превратил в триумфальный финал, когда через много лет все в той же консерватории рассказал об этом в переполненном зале, пришедшем уже не на Танеева, а на легендарного Ираклия.

Получив в 1964 году Государственную премию за монографию о Лермонтове, Андроников автоматически перешел в разряд подписантов-неподписантов. Так называли известных стране людей, которым время от времени приходилось по заданию ЦК подписывать разного рода политические воззвания. Что-то они подписывали, а что-то нет, навлекая на свою голову опалу и множество неприятностей. Зато появлялось негласное и нигде не пропечатанное право заступится за поруганную культуру. Где-то закрывают музей, где-то приходит в запустение библиотека, кто-то тормозит издание Щедрина или Достоевского… Не счесть писем, посылаемых с его подписью в ЦК и другие инстанции.   Иногда срабатывало. Например, когда Союз Писателей РСФСР не принял Смелянского, Андроников подписал возмущенное письмо протеста, и Смелянского тогда приняли. До сих пор не очень понятно, как удалось Андроникову удержаться на лапинском телевидении. Власти вообще не любили незапланированной популярности, кого бы  то ни было, кроме самих себя. Знаменитое сталинское: «Кто организовал овации Ахматовой?» – оставалось в силе. Слава должна быть организованной и запланированной.

Неорганизованная слава Андроникова пугала и раздражала. Его то разрешали, то запрещали. Он появлялся на экране во время кратковременных политических оттепелей и исчезал иногда на годы во время заморозков. Но телезрители его запомнили навсегда. Он очеловечил бесчеловечное телевидение, оживил и сделал популярным академическое лермонтоведение и доказал, что один человек может  перебороть систему, даже не будучи борцом по природе, а просто, оставаясь самим собой.

-----------------------------------------------------------------------

 

«Чего не знал великий Пушкин…»

 

 

Он поражал и даже раздражал своей безмятежностью. Что-то в нем было от его гуру и наставника Маршака. Тактика выживания в аду у всех разная. Берестов раз и навсегда решил, что в целом все хорошо. Это помогало жить и ему, и его читателям.

Я познакомился с ним в Доме творчества им.Серафимовича в Малеевке в довольно страшные годы, когда людей среди дня хватали на улицах и спрашивали, почему они не работе. Берестов, только что перенесший тяжелейший инфаркт, встретил меня радостный и сияющий: «Разве вы не видите, в стране антибюрократическая революция сверху!» я честно ответил, что вижу то, что вижу. Берестов, так же радушно улыбаясь, подвел меня к окну не то подзорную трубу, те то телескоп. Дело было днем, так что о наблюдениях за звездами и планетами речь не шла. «Хотите посмотреть на моего внука? Он тут в детском саду играет. А мы наблюдаем и радуемся». И без телескопа было видно, как под окном за забором резвились писдети (так называли писательских детей).

И тут я понял, что Берестов, наблюдая в телескоп за миром детей, пытается быть ребенком. Сохранить в душе детство. Возможно, этому обучил его Корней Чуковский. Берестову было 14 лет, когда он оказался в эвакуации в Ташкенте. Там через Надежду  Мандельштам он познакомился с Анной Ахматовой и Чуковским. Дело в том, что Берестов был типичный вундеркинд. Его ранние стихи поражали своей зрелостью и завершенностью. И все же он не решился сразу посвятить свою жизнь литературе. Окончил Институт этнографии и отправился, как было модно в те годы, в дальние археологические экспедиции.

Археология многому его научила. Хорошо смотреть на современную суету сквозь толщу веков. «В запасе вечность у природы, / А у людей – лишь дни и годы, / Чтобы взглянуть на вечный путь / И разобраться, в чем тут суть». Страна узнала Берестова, прочитав его повесть «Меч в золотых ножнах». Я тоже прочел эту повесть и сразу захотел быть археологом. Закопаться к скифам в каменный век, в неолит, только бы не видеть эти красномясые рожи парторгов и генсеков. Он и не видел. Вглядывался в оттиски птеродактилей. «Жил-был игуанодон / Весом восемьдесят тонн / И дружил он с птицей – птеродактилицей. / Ничего эта птица не пела, /Лишишь зубами ужасно скрипела. / И скрипела она, и стонала, / И других она песен не знала.  / Но в восторге хриплый стон / Слушал игуанодон, / Радуясь певице – птеродактилице! / Ибо звуки ужасные эти / Были первою песней на свете».

У Берестова была своя религия и свое мировоззрение. Религия здравого смысла, мировоззрение здравомыслящего человека. А все здравомыслящие поэты обожают самого здравомыслящего из всех поэтов – Пушкина. Поэзия Пушкина для Берестова – эталон здравого смысла. А когда смотришь глазами Пушкина на наше всё, то сами собой возникают такие строки: «Чего не знал великий Пушкин?  Не знал он ни одной частушки, / Не видел ни одной матрешки / В их лакированной одежке. / Березу символом Руси / Не звал он, Боже упаси, / Она не шла для этой роли, / Поскольку ей тогда пороли».

Безмятежность Берестова, конечно же, контрастировала с бурным временем крушения советской империи. На протяжение 90-х он часто звонил мне и мы подолгу беседовали о чем угодно, только не о танках под окнами. Ему, как всегда, казалось, что все к лучшему в этом лучшем из миров. Или он делал вид, что ему так казалось. Но должен же хоть кто-то сохранять спокойствие и безмятежность в мятущемся беспокойном мире. Его стихи и проза для тех, кто ищет и обретает спокойствие. Они похожи на археологические находки на поле, где находят меч в золотых ножнах, которым уже никто никого никогда не убьет. «Вещь – это весть. / С веками вещи / приобретают / голос / вещий».

Сегодня безмятежность Берестова кажется высшей мудростью, а строки его стихов становятся раритетами. Вещие вещи из второй половины  20-го века.

 

«Известия», 31 марта 2008 г.

-------------------------------------------------------------------------

 

Наш Монготимо

 

 

Помните в «Двух капитанах» Каверина письма, найденные на дне реки в сумке утонувшего почтальона, и на одном из них загадочную подпись, которую герой романа запомнил на всю жизнь: «Твой Монгатимо – Ястребиный коготь». И хотя Монгатимо – на самом деле Монтигомо, смысл от этого не меняется. Отважный полярник, погибший во льдах, в письмах к своей возлюбленной подписывается именем героя Майн Рида.

«Когда стадо бизонов бежит через пампасы, то дрожит земля», – произносит гимназист из рассказа Чехова «Мальчики». Начитавшись Майн Рида, он хочет с другом бежать в Америку. Сначала в Тюмень, в Томск, потом на Камчатку, а затем через Берингов пролив в Калифорнию.

Легенда о бедном 22-летнем ирландском юноше, убежавшем в Америку, прочно укоренилась в России. На самом деле Томас Майн Рид хоть и родился в Ирландии, был стопроцентным шотландцем. Он получил блестящее классическое образование со знанием греческого, латыни, математики, зоологии, ботаники и, конечно же, географии. Четыре года обучения в университете по тем временам срок немалый. А затем родители, видя, что их сын не желает изучать богословие, снабдили его деньгами и отпустили в Америку – страну свободы. По крайней мере, так в то время так считалось.

Майн Рид устроился на работу в солидную торговую фирму, но вскоре выяснилось, что торгуют там живыми людьми. Парадокс из парадоксов: бежать от рабства и стать торговцем рабами. Но Америка страна неисчерпаемых возможностей. Он работает траппером – охотником, сталкером-проводником  по непроходимым тропам. Учит детей. Сотрудничает с газетами и, наконец, принимает участие в войне Америки с Мексикой. Это не авантюризм, а вполне продуманная позиция. В Мексике царила диктатура, и будущий писатель считал, что борется против тирании. То, что он стал героем Америки, оказавшись в самый решительный момент во главе сражения, полностью соответствует его характеру. Теперь он не сталкер, не зверолов, не школьный учитель, не репортер, а прославленный герой капитан Майн Рид.

В тридцать лет он становится писателем. Его романами зачитывается Европа. Влюбляется в пятнадцатилетнюю дочь лорда и берет ее в жены. Брак оказался прочным и счастливым на всю оставшуюся жизнь. А оставалось еще 36 лет.

Королей Майн Рид воспринимает как «сборище тиранов», усыпавших себя драгоценностями. Он искренне стремится помогать всем, кто восстал против тирании: венграм, полякам, своим землякам ирландцам. И, наконец, бежит обратно в Америку, где назревает война между Севером и Югом. За отмену рабства. Вряд ли надо объяснять, на чьей стороне Майн Рид. Он с теми, кто угнетен, кто борется за свободу. С Оцеолой, вождем восставших индейцев, с Морисом-мустангером – другом индейцев. «Всадник без головы» не мистическая история, так индейцы перевозили тела своих погибших соплеменников, чтобы они и после смерти были грозными воинами. Он и себя чувствовал таким всадником, напоминающим тиранам о неизбежном возмездии.

Майн Рид дружил с Эдгаром По, а поэтический дар заразителен. Стихотворение «Война» никогда не включалось ни в какие хрестоматии. И не удивительно. Такого гимна свободе мне не приходилось читать ни у кого другого:

«Пусть   бледные  уста проклинают  тебя, пусть они молят о мире: таков уж обычай наших времен. Пусть удобно  усевшийся  на  троне  монарх  учит  своих приспешников и миллионы подданных благам статус кво. Статус кво – удел рабов! Вы несете вздор, апостолы мира! Это мир виселицы, тюрьмы  и  могилы!  Хорошую  же  новость  возвещаете   вы людям, советуя им добиваться свободы в рамках разумного.  Сколько  еще рабу   молить господина, убеждая снять цепь? Или сделать ее хоть на звено длиннее? Пока  на  земле, обезображивая  ее  красоту,   останется  хоть один неповерженный тиран, хоть один неопрокинутый престол, хоть одна не сброшенная с    головы   корона,    приветствую   тебя,   Война».

Второе возвращение из Америки в Европу, уже навсегда, не усмирило его воинский пыл. Теперь его оружие не индейский томагавк, не кремневое ружье, не тесак, а писательское перо. Рана в ноге, полученная на мексиканской войне, время от времени воспалялась. Заглушая боль опиумом, что тогда предписывалось медициной, Майн Рид пристрастился к наркотику. Он пытается выстроить себе двухэтажное мексиканское ранчо, но разоряется по ходу строительства. Роман за романом выходит из-под его пера. Пряные, насыщенные приключениями, заселенные благородными индейцами, добрыми креолами, зверобоями, следопытами – людьми, не знавшими оков цивилизации или сбросившими их. И Чехов, и Каверин верно подметили: Майн Рид заразил целые поколения людей духом свободы и жаждой приключений. Он вышел за пределы своей героической личности и стал явлением культуры, по крайней мере, двух столетий.

Популярность Майн Рида в Советском Союзе с его многомиллионными тиражами – предмет удивления американцев и англичан. У себя на родине и в Америке он известен в основном литературоведам и филологам. В сегодняшней России Майн Рид по-прежнему популярен, хотя бы благодаря фильмам, отснятым по его романам «Следопыт» и «Всадник без головы».

Конечно, мы уже меньше верим, а, может быть, и совсем не верим в благородных индейцев и следопытов, но жажда свободы неистребима в человеке во все времена. Конечно, лучше бы борец за свободу был с головой и живой. Но есть же чисто русское выражение – бросаться в бой «очертя голову», «сломя голову». В этом смысле стопроцентный шотландец, родившийся в Ирландии, принявший американское гражданство и вернувшийся в Англию, – стопроцентный русский писатель. У нас он стал своим, родным, можно сказать, национальным литературным героем. Одним словом, наш Монготимо.

«Известия», 5 апреля, 2008 г.

-----------------------------------------------------------

 

Поэтарх

 

 

Он ворвался в поэзию неожиданно, как мотогонщик по вертикальной стене, с лозунгом: «Мы родились не выживать, а спидометры выжимать». Его муза тоже в соответствующей экипировке: «Краги – красные, как клешни. / Губы крашеные – грешны. / Мчит торпедой горизонтальною, / хризантему заткнув за талию!» Читатели и критики не были готовы к такой поэзии в 60-х годах они и сейчас не очень готовы. Два полузапрещенных сборника «Мозаика»  и  «Парабола» передавались в те годы из рук в руки, а строки – из уст в уста. «Судьба, как ракета, летит по параболе». Эта парабола вынесла Андрея Вознесенского на самую вершину мирового Олимпа. Его стихи переводил Роберт Кеннеди. Он беседовал с Хайдеггером, Сартром, Пикассо. Дружил с Артуром Миллером. На глазах у изумленной страны спорил с Никитой Хрущевым. Вернее, Хрущев был сзади в президиуме, над головой поэта, стоящего на трибуне, а впереди ревел и топал разъяренный зал, состоящий из выдрессированных и науськанных на авангард писателей и критиков. «Убирайтесь вон, господин Вознесенский, к своим заморским хозяевам!» – визжал диктатор. «Заморские хозяева» в то время ничего не знали о поэзии Вознесенского, но после воплей Хрущева стихами молодого поэта заинтересовался весь мир. И не был разочарован.

«Все прогрессы реакционны, если рушится человек», – это за четверть века до «человеческого фактора» и всех перестроек провозгласил Вознесенский. А не устареет это никогда.

Когда Вознесенский сошел с трибуны Кремлевского дворца съездов, вокруг него в фойе и в зале образовалась пустота. Все шарахались, как от прокаженного. На некоторое время он исчез из поля зрения. «Я сослан в себя. Я Михайловское…» Как молитва, рождались строки: «Тишины хочу, тишины. / Нервы что ли обожжены». У настоящего поэта нервы обожжены всегда. А тут еще все вокруг – от главы государства до самых близких друзей – говорят, что Вознесенский не прав. И это аксиома, не требующая доказательств. «Да, он не прав, но он товарищ мой», – дерзко вступается Белла Ахмадулина. Но и она считает, что он «не прав». А он прав! Под эскортом стукачей его выпускают в США. «Пыхтя, как будто тягачи, / за мною ходят стукачи». Разумеется, он на всякий случай переименовал агентов КГБ в агентов ФБР, но все всё поняли.  «И унитаз глядит на вас, / как гипсовой богини глаз… / Невыносимо быть распятым, / до каждой родинки сквозя, / когда в тебя от губ до пяток, / как пули, всажены глаза!»  Почему это было напечатано? Потому что есть Бог.

Я собственноручно относил гранки «Нового мира» цензору, будучи на журналисткой практике. «Новый мир» стихов Вознесенского не печатал, но под ругань Хрущева продолжал упорно печатать главы книги Эренбурга «Люди, годы, жизнь», где были теплые строчки о Вознесенском. Увидев в тексте ненавистную фамилию, цензор вдруг завизжал: «Все эти вознесенские, крестовоздвиженские, рождественские – вот где у меня сидят», – и провел рукой с гигантским штемпелем  себе по шее. На шее остался размазанный фиолетовый след надписи «разрешаю». Сам себя разрешил.

А Вознесенский в это время писал свою нежную «Озу». «Аве, Оза. Ночь или жилье, / псы ли воют, слизывая слезы, / слушаю дыхание Твое. / Аве, Оза…» Не все знают, что Оза – Зоя Богуславская – плясала под окнами казармы, куда уже забрали поэта. Забрили в солдаты. Употребив все свое мыслимое и немыслимое влияние, Зоя-Оза спасла поэта от участи Тараса Шевченко и Александра Полежаева, забритых в солдаты навсегда. Традиция преследования поэтов была унаследована от всех предшествующих властей. Но преследуя и даже уничтожая поэтов физически, власть всегда понимала значение и силу поэзии. Это понимание в современном мире отсутствует. Человечество делает странную попытку обустроить жизнь без поэзии. Поэзия и это переживет. И все же, если бы кроме «миллиона алых роз» массовый читатель узнал, что «небом единым жив человек», мы жыли бы в более разумной стране.

По какому-то высшему парадоксу самый звонкоголосый поэт страны почти полностью потерял голос. На одном из последних выступлений он шептал мне на ухо свои стихи, а я, с трудом различая слова, их озвучивал. Но и это Вознесенский преобразил в поэзию – в стихотворение «Голос теряю». «В праве на голос отказано мне. / Бьют по колесам, / чтоб хоть один в голосистой стране / был безголосым». Нигде так не видно превосходство духа над плотью, как в поэзии Вознесенского последних лет. «Живите искренне, живите ирисно. / Возвратитесь в цветы!». И сразу захотелось ответить, что я и сделал. «– Возвратитесь в цветы – говорит Вознесенский. / Возвратимся, Андрюша, и я, и ты, / А когда возвратимся, / То вновь возродимся. / Или в нас возродятся цветы». Вот так и аукаемся. Однажды Андрей заметил, что «Ау» палиндромическое эхо «Уа». Гениальный Велимир Хлебников предсказывал, что, когда-нибудь мы будем аукаться со вселенной. Поэты уже аукаются. Эхо его поэзии во всех мирах.

Однажды Андрей сказал мне: «Мы ведь не постмодернисты. Мы не можем быть «пост». Мы впереди».

Привыкнуть к Вознесенскому  невозможно. Он всегда неожидан даже для самого себя. Его поэма «Авось» о любви морского офицера Резанова и губернаторской дочке, ставшей монахиней в далекой Америке, стала первым популярным русским мюзиклом. «Ты меня никогда не забудешь, / ты меня никогда не увидишь». Казалось бы, такие простые слова, но забыть эту молитву влюбленных действительно невозможно. Вознесенский открыл для нас поэтическую Америку. «Балуй, Колумб! / По наитию дую к берегу… / Ищешь Индию – / найдешь Америку!»

Он воспел все и всех, даже беременных женщин: «как понимает их планета / своим огромным животом». Для других это, может быть, и метафора, а для Вознесенского чувство. Он чувствует  всей планетой.   «Земля качается в авоське меридианов и широт». Авоська, сумка, похожая на невод, ушла в прошлое, а образ останется.

Он придумал слово «поэтарх». И к нему оно очень подходит. Андрей Вознесенский – поэтарх московский и всея Руси.

 

«Известия», 12 мая 2008 г.

------------------------------------------------------------------

 

Она танцевала свободу

(Статуя Несвободы)

 

 

  Ей казалось, что она танцевала даже в утробе матери. Танцевала, любя, и любила, танцуя. Америка была шокирована ее свободой. Когда в пожаре сгорели ее театральные туалеты, Айседора вышла на сцену полунагая. Вихри сценических мистерий занесли ее из Америки в Европу, а потом в снежную Россию не к подножию царского трона, а к подножию театрального престола, где царил Станиславский. Она, не скрывая своего восхищения и влюбленности, целует Константина Сергеевича в губы. Режиссер почувствовал себя в предлагаемых обстоятельствах и тотчас задал вопрос:  «то мы будем делать с ребенком?». Изадора, теперь уже Айседора, поняла, что близких отношений с театральным кумиром не будет, и весело рассмеялась.

По сути дела, она всегда была влюблена в мировую славу. Любила самых прославленных. Ранее другой гениальный  театральный художник, Гордон Крэг, не был столь щепетилен в интимной жизни, как Станиславский. Две недели театральный Ромео и танцующая Джульетта не выходили из мастерской. Все контракты трещали по швам. Зато родился ребенок. Но Айседора оставалась убежденной сторонницей свободной любви и до поры до времени браков не признавала. Разрыв двух знаменитостей был так же неизбежен, как их сближение. Две звезды или две планеты не могут полностью слиться, а если сливаются, то сгорают.

Она придумала то, что обессмертит ее имя на все времена, – мистерии босоножек. Девочки из самых бедных семей, не имеющие приличной обуви, танцевали в ее студии и на площадях босыми. Она спустилась с высоты балетных пуантов и встала на всю ступню. Что касается одеяний, то античные туники не столько одевали, сколько открывали юные тела танцующих, как на элевсинских мистериях в Древней Греции, во главе с новой античной жрицей.

Но одно дело Древняя Греция и совсем другое Европа ХХ века в огне войн и революций. Однако именно после революции и войн люди жаждут танцев и театральных зрелищ. Босоножки в белых туниках и с красными флагами плясали в морозной России. Именно здесь и плясали. Луначарский предоставил в распоряжение Айседоры роскошный дворянский особняк. В 20-е годы всем грезилось и мерещилось некое новое общенародное революционное искусство. Есенин перекрашивал листву на деревьях. Супрематисты Москвы и Витебска разрисовывали убогие бревенчатые дома и серые бараки ярками квадратами. Босоножки Айседоры плясали среди разрухи улиц и площадей. Пожалуй, и сегодня такое зрелище привлекло бы множество зрителей.

Мировая слава Айседоры Дункан притянула к ней Сергея Есенина. Что общего между  крестьянским парнем из рязанского села Константиново и уже стареющей американской танцовщицей? Слава и гениальность. У нас поговоркой стали строки: «И какую-то женщину сорока с  лишним лет / называл скверной девочкой и своею милой».

Суровые будни большевистской диктатуры мало чем напоминали царство справедливости и свободы, о котором мечтала Айседора. Самый любимый и знаменитый поэт России отправился в мировое турне с ослепительной танцовщицей. Поговаривали, что Есенин женился на «мировой славе». Но стихи не лгут – Есенин любил Айседору. И танец не лжет. Сорока-с-лишним-летняя Айседора влюбилась в двадцать-с-лишним-летнего Есенина.

Однако Америка не поняла, с кем именно прилетела в Нью-Йорк сияющая звезда подмостков и площадей. Есенин вел себя в пуританской Америке, как в разгульной Москве. Его стихи не были известны, зато скандалы и драки шокировали добропорядочных налогоплательщиков. Есенин понял, что ему не покорить Америку ни лиризмом, ни пьяным шармом. Лирика непереводима. А шарм выглядел обычной уголовщиной. Несостоявшийся роман с Новым Светом стал косвенной причиной разрыва с танцующей Айседорой.

Он вернулся домой.  Она продолжала покорять Америку и Европу своей свободой и артистизмом. Весть о гибели Есенина потрясла все ее существо. Многие полагают, что именно после этого произошел духовный надлом, закончившийся трагедией с красным шарфом. Ее последние слова: «Прощайте, я еду к славе…» – говорят о многом. Алый шарф, намотавшийся на колесо автомобиля, стал внезапной удавкой на шее великой танцовщицы.

Ну а мечта о босоножках в туниках, танцующих на улицах и площадях, сегодня вполне осуществима. Для этого нужна всего лишь навсего Айседора Дункан или танцовщица равная ей по таланту и по размаху. Но Айседоры рождаются лишь однажды. Все прекрасное неповторимо. Она любила афоризм Ницше о танцующем Боге. Бог открылся ей в танце.

 

«Известия» 26.05.08 

--------------------------------------------------------------------------------------

 

Под градусом Пушкина

 

 

Помню, как в советские годы приходилось мне возить экскурсии в Михайловское. Во всех пособиях и методичках для экскурсоводов говорилось, что так называемые «масонские тетради» в черных переплетах, лежащие в домике Пушкина, на столе, никакого значения не имеют. Мол, поэт полностью отказался от былого интереса к масонству. Но так ли это? Методички были написаны по советским канонам масонофобии. Если же смотреть непредвзято, станет ясно, что вся поэзия Пушкина насквозь пронизана масонской символикой.

У Пушкина был не просто интерес к масонству. Он был масоном с юности и оставался им до конца своих дней. Анонимное письмо о причислении поэта к «ордену рогоносцев», несомненно, издевательский намек на его причастность к тайному обществу. Об этом говорит и печать, которой запечатано послание, – оттиск с веткой акации и циркулем. Одно из последних стихотворений поэта «Странник» все пронизано символами, над которыми размышляет ищущий высшего знания. Дикая долина. Странник. Юноша, читающий книгу. «Спасенья верный путь и тесные врата». Замечательный стих, предсказывающий будущий уход Льва Толстого из Ясной Поляны, не стал популярным.

Намного счастливее «Пророк», где описаны все стадии масонского посвящения  в кишиневской ложе «Овидий». Известен эпизод, когда жители Кишинева бросились спасать местного архимандрита . Они увидели его с повязкой на глазах, ведомого в подвал. Повязка на глазах – деталь обряда, символ духовной слепоты. Таким же знаком было символическое рассечение груди, когда к ней приставляли циркуль, по которому ударял молотком мастер. «И он мне грудь рассек мечом, / И сердце трепетное вынул, / И угль, пылающий огнем, / Во грудь отверстую водвинул». Иногда посвящаемый ложился в гроб, чтобы потом воскреснуть к новой жизни. «Как труп, в пустыне я лежал». Снятие повязки с глаз изображено как высшее озарение: «Отверзлись вещие зеницы, / Как у испуганной орлицы. / И внял я неба содроганье, / И горний ангелов полет, / И гад морских подводный ход, / И дольней лозы прозябанье».

Все эти образы были хорошо понятны современникам. Разумеется, поэзия намного больше и шире, чем система символов ложи «Овидий». Но в судьбе поэта название это играло не последнюю роль. Он сравнивает свою ссылку в Кишинев со ссылкой Овидия в Бессарабию: «Царем когда-то сослан был / полудня житель к нам в изгнанье», –  на окраину античной империи. «Наука страсти нежной, / Которую воспел Назон, / За что страдальцем кончил он / Свой век блестящий и мятежный…» Оды Овидия одновременно славили императора, и они же его обличали. Такова же была поэтическая стратегия Пушкина. Типично масонские символы: солнце, тьма, лампада, разум  – стали благодаря поэзии Пушкина расхожими и популярными. «Ты, солнце святое, гори! / Как эта лампада бледнеет / Пред ясным восходом зари, / Так ложная мудрость мерцает и тлеет / Пред солнцем бессмертным ума. / Да здравствует солнце, да скроется тьма!»

Масоны – дети эпохи просвещения – слишком верили в силу разума. Эта вера не оставляла Пушкина никогда. Мистическое его не манило, он стремился к свету и просвещению. Но одна тайна  увлекала его поэтическое воображение. Восьмерка на боку была символом бесконечности. Поэтому из десяти глав своего великого романа он оставил восемь, а в финале возникает любимый символ поэта – жизнь, как недопитый кубок. «Блажен, кто праздник жизни рано / Оставил, не допив до дна / Бокала полного вина, / Кто не дочел ее романа / И вдруг умел расстаться с ним, / Как я с Онегиным моим». По сути Пушкин совершает здесь поэтическое открытие – создает роман с бесконечной перспективой в финале.

Здесь же вспоминает он об излюбленной масонской медитации – созерцании магического кристалла. Вряд ли сам Пушкин занимался подобными упражнениями. Зато возник образ: «И даль свободного романа / Я сквозь магический кристалл / Еще не ясно различал».

Конечно, когда речь идет о масонстве Пушкина или позднее Блока, следует понимать, что это чисто эстетическая причастность к новой символике. Представить себе Пушкина или Блока в роли покорных учеников у какого-нибудь мастера ложи, который и в подметки им не годится, невозможно, да и не нужно. Но и после закрытия ложи Пушкин свой длинный масонский ноготь не состригал и перстень с черепом всю жизнь носил гордо, можно сказать, напоказ.

В донесениях тайной полиции о масонстве Пушкина весьма неодобрительно отзывается генерал Волконский. Бенкендорфа это уже не беспокоит. Как не особо беспокоило Николая I масонство вернувшегося из ссылки и вновь привлеченного ко двору Сперанского. С тайными ложами было покончено, а культурно-исторические традиции в то время мало кого интересовали. Кстати, Пушкин резко отрицательно отзывался о будущих декабристах, собратьях по ложе «Овидий».  В Пестеле поэт угадал несостоявшегося жестокого диктатора. Посмеивался и над «Думами» Рылеева, возводя слово «дума» к немецкому dumm – глупый.

Пушкина привлекало именно то, что он причастен к уже не существующей ложе. «Я был масоном в Кишиневской ложе, т.е. той, за которую уничтожены в России все ложи», – сообщает он своему наставнику и покровителю поэту Василию Жуковскому. На самом деле, ложи в России то разрешали, то запрещали. Это уже не волновало гения. Он создал в своем поэтическом воображении свою ложу – ложу разума и поэзии. Так же поступил в свое время Моцарт, незадолго до смерти написавший Масонскую кантату для своей новой ложи, которая так и не открылась. А зачем, когда все мистерии посвящения уже вошли в «Волшебную флейту». Так и Пушкин, много размышлявший о Моцарте и написавший гениальную маленькую трагедию «Моцарт и Сальери», все самое лучшее и разумное полностью вместил в свою поэзию. Масонская ложа Моцарта – его музыка. Ложа Пушкина – его поэзия.

«Свободы сеятель пустынный» – так назвал себя Пушкин, перефразируя евангельскую притчу о сеятеле.  Сеятель свободы в бесплодной пустыне мира – излюбленный символ масонов. Они верили, что пустыню удастся засеять добрыми семенами свободы. Жизнь оказалась куда суровее. И поэт это понял. «Паситесь, мирные народы! / Вас не разбудит чести клич. / К чему стадам дары свободы? / Их должно резать или стричь. / Наследство их из рода в роды / Ярмо с гремушками да бич». И опять символы рабства, ярмо и бич, весьма распространенные в масонских трактатах.

Политика всегда губительна для поэзии. Пушкин понял и это, и все больше стал уходить в себя. «Иная, лучшая, потребна мне свобода: / Зависеть от царя, зависеть от народа – / Не все ли нам равно?». «Ты царь: живи один. Дорогою свободной / Иди, куда влечет тебя свободный ум…» Эти стихи – типичная  эмблема в слове. Человек – сам себе царь. Царь, который царит только в царстве свободного ума и шествует «дорогою свободной».

Масонство поляризовалось и распадалось на два полюса. Одни верили в царство разума на земле. Другие считали мир бесплодной пустыней и спасение искали только в себе. Пушкин прошел свой путь от юношеской веры в будущее царство разума и свободы до разочарования в любой политике и верил только в себя и в Бога. И в свою поэзию.

И все же масонский кодекс морали можно и сегодня прочесть на постаменте главного памятника: «И долго буду тем любезен я народу, / что чувства добрые я лирой пробуждал. / Что в мой жестокий век восславил я свободу / и милость к падшим призывал». Милость к падшим, пробуждение добрых чувств – все это из лексики кишиневской ложи «Овидий». Переходя к другой эмблеме  «жизнь – свиток», нельзя не вспомнить одно из лучших стихотворений поэта: «И с отвращением читая жизнь мою, / Я трепещу и проклинаю, / И горько жалуюсь, и горько слезы лью, / Но строк печальных не смываю».

Мы тоже не должны смывать те или иные страницы из жизни гения. Можно как угодно относиться к масонству, но главное слово должно оставаться за Пушкиным. По некоторым данным Пушкин достиг лишь семнадцатого градуса посвящения. Интересно, кто ставил этот градусник гению. По нашим  мерам и сто будет слишком мало.

 

Известия, 05.06.08

------------------------------------------------------------------

 

Ад отменен, а Данте оправдан

 

 

Весть о том, что Флоренция сняла судимость с Данте, действительно потрясает. Многие давно забыли, что великий флорентиец был при жизни проговорен к сожжению и бежал  из родного города навсегда.

Кто из читателей «Божественной комедии» помнит, что когда-то там враждовали две партии – гвельфы и гибеллины.   Гвельфы в свою очередь делились на черных и белых, как в шахматной партии. Будучи влюбленным монахом Данте играл на стороне Папы, был сторонником Единой Священной Римской империи. Или, как сказали бы сегодня, единой Европы. Флорентийцы к призраку Римской империи относились с прохладцей и больше дорожили своим суверенитетом.

Местный патриотизм, конечно же, победил. Он всегда побеждает. Данте стал изгнанником навсегда. Вернее до позавчерашнего дня. Учитывая великие заслуги своего сына, Флоренция сняла с него все обвинения и полностью оправдала. Так что есть пророки и в своем отечестве.

Теперь тень Данте с профилем орлиным уже вполне легально осеняет галерею Уффици. До этого мраморный профиль Данте был как бы вне закона. Хотя закон не уточнял, надо ли сжигать не только Данте, но и его изображения.

Мандельштам в «Разговорах о Данте» писал, что главы «Божественной комедии» читались, как горячие газетные новости. Это был предвозрожденческий самиздат. Кстати, Данте вовсе не называл свою поэму «божественной». Она именовалась у него просто «Комедия». Божественной назвал ее автор «Декамерона» Боккаччо.

Погружая своих политических противников в огненные озера или вмораживая их в лед, Данте весело смеялся. А с ним смеялась вся диссидентствующая Флоренция.

В 1996 году в редакцию «Известий» ворвался 73-летний священник-иезуит профессор Эджидио Гуидубальди. Он был известным дантоведом, хотя по-русски называл себя очень смешно – «дантистом». Размахивая моей статьей о Маяковском, напечатанной в «Известиях», он, взволнованно жестикулируя, восклицал: «Маяковский – Данте ХХ века! Данте мечтал о едином человечестве,  а Маяковский хотел, «чтобы в мире без Россий, без Латвий, / жить единым человечьим общежитьем». Данте мечтал о всемирном духовном братстве, а Маяковский в поэме «Четвертый Интернационал» говорил, что нужна четвертая революция – революция духа».

Все это было так ново и неожиданно, так непривычно для нашего слуха. А по существу – правда. У нас белые и красные, а во Флоренции белые и черные. У Данте Священная Римская империя, у Маяковского – Четвертый Интернационал. Там Италия, тут Советская Россия. Там Предвозрождение, тут предвырождение. А общее – два гениальных поэта аукаются сквозь века.

Что самое замечательно – мир снова вспомнил о Данте. Когда-то Пушкин сказал, что план «Божественной комедии» уже гениален. Вспомним этот план. Зайдя в глухой лес, а Флоренция окружена зеленеющими горами, Данте сквозь расщелину входит в параллельный мир, состоящий из кругов Ада, Чистилища и, наконец, Рая. Забавно, что нынешнее оправдание Данте последовало  вскоре после официального заявления Ватикана, что средневековые представления об адских муках несовместимы с истинным христианством. Газеты запестрели заголовками типа «Новый Папа отменил ад».

Мандельштам писал, что когда Данте шел по улице, прохожие шарахались в разные стороны. Они верили, что он побывал в аду, и видели на его щеках отсвет пламени. Тот же Эджидио Гуидубальди, поселившись у меня на Арбате на полгода, рассказывал, что столь яркие картины ада Данте заимствовал из своих семейных преданий. Его прадедушка участвовал в Крестовых походах. Крестоносцы привезли в Европу описания адских мук, заимствованных из пламенных сур Корана.

Прав или не прав итальянский дантовед, влюбленный в Данте, Маяковского и в Россию, но никто ярче Данте ад не запечатлел. Разве что Солженицын в романе «В круге первом» или Варлам Шаламов в «Колымских рассказах». Правда, они писали о земно аде. Но ведь и Данте многие подробности ада заимствовал из обихода пыточных подвалов той же Флоренции. И уж совсем полной неожиданностью стало для меня сообщение Эджидио Гуидубальди о том, что Данте подарил нам Чистилище. До «Божественной комедии» доминировали два полюса: ад и рай. Возможно, смутные представления о чистилище были, но только Данте сделал их осязаемыми. Ему жалко было многих и многих некрещеных героев античности. Не мог же он, поэт, разместить Гомера в аду. Вот и появилось чистилище.

«Зорю бьют… из рук моих / ветхий Данте выпадает», – писал когда-то Пушкин. Но со временем Данте помолодел. В ХХ веке мы жадно читали и перечитывали его в переводе опального Лозинского. Потом взахлеб, из рук в руки, наконец-то изданные «Разговоры о Данте» опального Мандельштама. Потом о Данте вспомнили, читая опять же запрещенного и расстрелянного в Соловках Павла Флоренского. Флоренский утверждал в своих исследованиях, что гениальная композиция «Божественной комедии» подчинена геометрии Лобачевского. Спускаясь вниз, в глубины ада, Данте выходит ввысь, к свету, что возможно только в пространстве «воображаемой геометрии».

Более осторожные дантоведы считают, что это пылкая фантазия Флоренского. Какая разница? Важно, что Данте, говоря словами Мандельштама, остается свежей газетной новостью. И еще живым напоминанием, что поэт, художник, ученый всегда прав, даже когда в чем-либо заблуждается. И всегда неправы те, кто их осуждают.

Кстати, недавно антропологи реконструировали внешний облик Данте. Профиль у него оказался отнюдь не орлиный, и черты лица совсем не такие резкие. Нормальное доброе, вполне человеческое лицо. Очень похожее на современных пожилых флорентийцев и на самого «дантиста» Эджидио Гуидубальди, который уверял меня, что идеи Данте будут воплощены прежде всего в России. При этом он ссылался на Маяковского и Флоренского.

Если с адом и чистилищем все стало ясно, хотя и спорно, то рай Данте ни у кого сомнений не вызывает. Он, пылко влюбленный во флорентийскую девочку Беатриче, поместил ее в своем раю у подножия трона самой Мадонны. Он обожествил свою юношескую влюбленность. И оказался прав. Если любовь не рай, то уж, во всяком случае, отблеск рая. Я скажу: не надо рая, дайте девочку мою – примерно так мог воскликнуть и, видимо, воскликнул каждый флорентиец, прочитавший «Комедию» Данте до конца. До конца значит до рая. До рая значит до любви. «Любовь, что движет солнце и светила», оказалась подвластной умершей в замужестве Беатриче. Монах-изгнанник, не напечатанный и непризнанный поэт, доживший до средних лет, ничего лучшего ни на земле, ни на небе не знал и не видел. Бог с ней, с Римской империей, даже со священной, была бы Беатриче. Черт с ним, с Четвертым Интернационалом, была бы Лилечка.

«Ко мне является Флоренция, / фосфоресцируя домами», – писал Вознесенский, ничего не выдумывая. Флоренция действительно фосфоресцирует и светится, как картины Боттичелли в галерее Уффици, охраняемой у входа бюстом ныне оправданного изгнанника Данте.

 

Известия, 19.06.08

-------------------------------------------------------------

 

ЛИКИ ОДИНОЧЕСТВА КАФКИ

(ИСПОЛНЯЕТСЯ 125 ЛЕТ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ПИСАТЕЛЯ)

 

Кафка в переводе на русский значит «галка». Так что по-нашему, по-домашнему, фамилия, ставшая символом абсурда, звучит как Галкин. Во всем, кроме туберкулеза, он был баловень судьбы. Красив, умен, талантлив, состоятелен, любим красивыми и умными женщинами. А уж с друзьями как повезло! Один из них, Макс Брод, после смерти Кафки не выполнил его завещание и не сжег все рукописи и дневники великого человека.

В издателях Кафка не нуждался. Обходя книжные магазины (в Австро-Венгерской империи существовала налаженная система книжного распространения), Кафка каждый раз убеждался, что все экземпляры стоят на полках в целости и сохранности. Но однажды счастье улыбнулось писателю – в одном из магазинов все-таки продали один экземпляр. Ликование не знало предела, но вдруг кто-то напомнил, что Кафка этот экземпляр купил сам. Не приходится удивляться, что, умирая от туберкулеза, он захотел все сжечь, как Гоголь.

Многое в характере и прозе великого фантасмагориста открывается, когда гуляешь по Праге. Всюду причудливые замки, плавно перерастающие в учреждения, и учреждения, плавно переходящие в замки. «Замок» не только повесть, но и документальная хроника. Знал ли он, что на пражском еврейском кладбище появятся со временем два самых известных захоронения – могила Кафки и могила Фрейда.

Как все агностики, он интересовался религиозными проблемами. Отношения между человеком и существующим или воображаемым Богом – главная тема величайшей из книг, которую иудаисты называют Тора, а христиане Пятикнижие или попросту Библия, хотя Библия включает много других гениальных книг. Например, книгу Экклезиаста и книгу Иова, без которых Кафку понять невозможно.

Кафка заинтересовался иудаизмом лишь в последние годы жизни. Иудаизм требует постоянно размышлять и дискутировать о Боге. Но он и без религии он был склонен к постоянному созданию новых притч.

Кафка почти что атеист. Во всяком случае, он и в дневниках, и в своей гениальной прозе решительно отвергает гипотезу о потусторонней жизни и бессмертии души. Все происходит здесь и сейчас. Потом не будет никого «потом». Так же думали два других великих еврея начала прошлого века – Эйнштейн и Фрейд. Троица агностиков: Кафка, Эйнштейн и Фрейд – друг о друге почти ничего не знали. Склонность к истолкованию и созданию притч сделала Кафку великим писателем, а Фрейда великим психоаналитиком и мифотворцем. Не знаю, знал ли Эйнштейн текст Каббалы о возникновении вселенной из сгусточка света величиной с булавочную головку, но именно к такой картине мира привела теория относительности.

 Во времена Кафки слово «процесс» еще не было таким роковым. Если бы Германия и Австрия прочла «Процесс», то фашизм стал бы невозможен. Но Европа зачитывалась не Кафкой, а Ницше и Марксом. Человека по имени Йозеф К. обвиняют неизвестно кто и неизвестно в чем. Его основные мытарства, хождения по инстанциям так знакомы всем нам, получателями всевозможных справок, смысл которых нам непонятен. Зато так понятна нам эта повесть. «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью».

 Еще не наступила эпоха тотальных обвинений всех во всем, а Кафку больше всего на свете волнует проблема вины. Так или иначе, но все мы приговорены к смерти, подчас мучительной. А за что – неизвестно.

В одной из первых новелл специальная машина, похожая на гильотину, выкалывает на спине приговоренного текст приговора с указанием его вины. И только в предпоследний момент несчастному удается понять, что именно пишет машина на его окровавленной спине. Он погибает, осененный счастливой догадкой. Теперь он знает свою вину. Но это только в новелле. В жизни никому из нас не дано знать, «за что».

Мы все разделяем участь землемера из «Замка», которого граф пригласил на должность, неизвестно какую, неизвестно зачем. Неизвестно, на каких условиях, неизвестно, на какой срок. Художник Йозеф К. идет по кладбищу и видит, что кому-то роют могилу. Он подходит ближе, чтобы узнать, кто умер. Могильщики молча заталкивают его в отверстую яму и тотчас забрасывают землей. Только мысленным взором видит теперь он свое надгробие и надпись «Йозеф К.»

Сам Кафка, несмотря на приступы депрессии, был человеком остроумным и жизнерадостным. Почему же, прожив сорок с лишним лет, он так и остался холостяком? И опять как не вспомнить Гоголя и героев его «Женитьбы». Кафка трижды делал предложение своей невесте и трижды в последний момент под любым предлогом от свадьбы увиливал.

Однажды в своем дневнике он употребил слово «одиночество». И добавил, что только это русское слово передает состояние его души. Лики одиночества Кафки разнообразны. Он одинок, как еврей среди немцев и чехов. Одинок, как вечно влюбленный. Но больше всего он одинок, как писатель без читателя. Но главное одиночество – это то, что чувствуют все его герои. Одиночество человека, не имеющего никакого доступа к Богу, если он есть. И еще большее одиночество, если Бога нет.

Он писал по-немецки, говорил по-чешски, знал французский, пытался изучать иврит, но сегодня весь мир говорит с ним только на одном языке – на языке великого Кафки.

Он велик и в своем одиночестве при жизни, и в своей неслыханной популярности. Сегодня это один из самых читаемых писателей. И это несмотря на все старания Гитлера, возводившего костры из книг писателей с еврейскими генами. Он умер от туберкулеза в 24-ом году, избежав ужасной участи своих трех братьев, которые погибли в концлагерях. В нашей стране Кафка был под запретом до 60-х годов. Да и после 60-х маленькая книжечка в черном переплете оставалась библиографической редкостью.

Только когда ослабили цензуру, мы смогли прочесть «Замок» и дневники, ставшие интеллектуальным бестселлером в наши дни. На Таганке идет «Замок» в постановке Юрия Любимова. Зал всегда переполнен. Таинственный Землемер, ночующих во всех углах сцены. Таинственная возлюбленная Фрида. Таинственный могущественный Кламм, к которому не пробьешься. Гонец, обнаженный по пояс, который все время куда-то бежит, но никуда не добегает, потому что никто не ждет от него никаких посланий. Да и Землемер больше похож на персонаж из Апокалипсиса. «И в руке его была мера…» Два помощника-шпиона, приставленные к Землемеру, в комментариях не нуждаются. Слишком узнаваемы. Вся Россия наш Замок. В том-то и дело, что в России Кафка абсолютно русский писатель. Подозреваю, что в Африке он африканский, а в США сугубо американский. Такова участь всех больших писателей. Они всемирные.

В Праге я понял, что Кафка пражский. И не потому, что в сувенирных ларьках самый желанный из сувениров – портрет Кафки на чем угодно, от кружки до майки. Просто уберите из Праги Кафку и  образуется зияющая пустота. Ему удалось «привлечь к себе любовь пространства». Как Переделкино неотделимо от Пастернака, так Прага невозможна без Кафки.

В интернете весьма популярен реферат «Метаметафора Кафки». Я рад, что мой термин так прочно прилепился к писателю. Он действительно один из первых метаметфористов. Что такое метаметафора? Это когда за каждым образом открывается другой образ и так до бесконечности, отражаясь, как зеркало в зеркале. Вот почему Землемер не может дойти до цели. Как только доходит до конца одного коридора, сразу открывается другой коридор. Такова проза Кафки. Она уводит в бесконечность.

 

Известия, 02.07.08

---------------------------------------------------------

 

Ростан и Изольда

 

 

Вряд ли мозаика Врубеля под крышей гостиницы «Метрополь» в Москве понятна изредка глазеющим на нее прохожим. Какая-то арфа, какой-то корабль, какая-то дама с распущенными волосами. Но в начале прошлого века это знали все. Принцесса Греза плывет на золотой галере, играя на золотой арфе, к умирающему принцу Жофруа, который приплыл на своем корабле с единственной целью – увидеть золотоволосую  принцессу Грезу. Увидеть и умереть.

Автор пьесы с таким названием – выходец из приморского Марселя, и он не мог представить себе любовь трубадура к Прекрасной Даме без золотой галеры и золотой арфы. Но и жители Парижа, и жители далекой Москвы в равной мере захлебывались его стихами: «Любовь – это сон упоительный…» А что, разве не так? Литературные течения входят в моду или отмирают, а любовь никогда не выйдет из моды. Цветы лилии навсегда останутся цветами лилии. «Да, это правда, лилии прекрасны, / Горды, чисты… Но лилии опасны…» Я и не подозревал, что все эти изречения, известные мне с детства по альбомам одноклассников, есть ни что иное как цитаты из пьесы неоромантика конца XIX и начала ХХ века Эдмона Ростана. Прожил он всего-то полвека. Но как удачно! Его слава была столь ослепительна, что уже в 33 года он причислен к Бессмертным (так называли  и называют академиков французской Академии). Он великолепно смотрится на портретах в шитом золотом академическом мундире с мушкетерскими усиками а ля Людовик, слегка похожий на нашего Зельдина в роли Дон Кихота.

Он дитя Прованса, дитя Гаскони, о которой мы знаем и по пьесе Ростана «Сирано де Бержерак», и по романам Дюма о легендарном гасконце д'Артаньяне. Личность Ростана слилась с личностью героя его пьесы – вполне реально существовавшего в 17-ом веке поэта, фантаста и дуэлянта Сирано. Кто-то заметил, что длинный нос Сирано так же прославился, как длинная шпага д'Артаньяна. Хотя и то, и другое – плод поэтической фантазии. Реальный Сирано не обладал столь экзотической внешностью. Его романтическая влюбленность в Роксану, не требующая земной взаимности, тоже придумана Ростаном. Но сама-то эта любовь отнюдь не выдумка. Так любил сам Ростан, оговорюсь – в своих пьесах. В жизни его любовь к супруге поэтессе была вполне взаимной. Но они всю жизнь писали друг другу пылкие поэтические послания о неразделенной вечной любви. Говорят, что в Париже так было модно. Нет, это стало модно с легкой руки  Ростана.

«Кто в жизни раз хотя б узнал мечту, / Тому вернуться к пошлости уж трудно». Он и не вернулся. «Принцессу Грезу» почему-то уже не ставят, хотя она вполне в эстетике, скажем, Виктюка. Сапфиры, изумруды, золотые арфы. Разве что золотоволосая принцесс не впишется, но зато пылкая дружба и не менее пылкая верность рыцаря Бертрана своему принцу Жофруа, влюбленному в Грезу, – это уже на грани.

Принц Жофруа, умирая, не в силах покинуть корабль. Он посылает к принцессе Грезе своего рыцаря Бертрана. А дальше все по той же популярной песне середины прошлого века: «В любви надо действовать смело, / Задачи решать самому. / И это серьезное дело / Нельзя поручать никому». Бертран влюбляется в Грезу, Греза в Бертрана, но оба, оставаясь верными мечте, едут на корабль к умирающему принцу. Потом этот сюжет воскреснет в драме про Сирано. Поэт изъясняется в пылкой любви к Роксане, прячась во тьме. А Роксана думает, что это человек, в которого она сама влюблена. Навязчивая тема Ростана наводит на размышления. Почему о любви Жофруа должен говорить Бертран? Почему Сирано объясняется в любви к Роксане от лица своего соперника? Эдакий сладостный  неоромантический любовный мазохизм. Скорей всего Ростан обязан многим своему имени. Ростан рифмуется с Тристан. А «Тристан и Изольда» и меч между ними на общем ложе давно стали символом страсти на расстоянии.

Может быть, поэтому Ростан отступает от реальной биографии Сирано и придумывает буквально «кирпич на голову», правильнее – бревно. Хотя согласно булгаковскому Воланду, кирпич случайно никогда ни на кого не свалится. Так или иначе, но Сирано давно стал в России таким же популярным как его прообраз д'Артаньян. О Сирано де Бержерак, /  Рак на горе, который свистнет: / «Мрак»…

Интересно, что делал Ростан в совершенно чуждом ему ХХ веке, где прожил еще целых 18 лет? Ведь судя по его драмам, душой он весь в мушкетерском 17-ом столетии, даже в начале его.

Есть  гипотеза космологов, согласно которой времена все-таки выбирают. Так времена мушкетеров Дюма никуда не исчезли, а могут незримо быть в пространстве, где мы живем сегодня. Во всяком случае, с Ростаном тот же самый случай. Его принцесса Греза навсегда вплыла на золотой галере Врубеля в сегодняшнюю Москву. А Сирано не сходит с театральных подмостков. Ростан открыл нам тайну влюбленности. «Только если сердце / Возвышенно, оно любить не в силах / Того, что знает слишком хорошо!». Может, именно поэтому мужчины и женщины никогда не поймут друг друга полностью.

------------------------------------------------------------------

 

 

Он видел Свет

 

 

Вся страна узнала Приставкина, прочитав исповедь беспризорника «Ночевала тучка золотая». Я подружился с ним еще в середине 80-х. Литинститут, где мы работали, в те времена был довольно странным учреждением. Отдушина и глоток свободы на творческих семинарах и лекциях. И одновременно идеологическое гестапо, выпрямляющее мозговые извилины у всех, у кого они хоть чуточку отклонялись от генеральной линии соцреализма. Лишь годы спустя мы узнали, что на нас были заведены дела со стандартной статьей «антисоветская пропаганда и агитация».

Что правда, то правда  – советским Анатолий Приставкин не мог быть при всем желании. Он слишком хорошо знал жизнь до самых ее глубин, от детдома до казармы и каталажки. И его проза, напечатанная в «Новом мире», иллюзий не оставляла. Но самое главное, он верил в Бога, что в те времена преследовалось и искоренялось. Его вера была опасна своей конкретностью. Он верил не абстрактно, не книжно. Для него Бог – это, прежде всего сострадание и реальная помощь тем, кого судьба разбросала по обочинам жизни. А таких в его детстве и юности было большинство. Он знал, что тюрьмы переполнены людьми, укравшими от голода буханку хлеба или батон колбасы. Знал, что большинство осужденных были приговорены судьбой едва ли ни с момента рождения.

Приставкин не был толстовцем, но его очень интересовало учение о непротивлении злу насилием. В начале 90-х я опубликовал в «Известиях» статью об учении Толстого. На мой взгляд, писатель просто неудачно сформулировал великое открытие, написал: «непротивление злу насилием». И его стали называть «непротивленцем». А написал бы «противление злу ненасилием», и все встало бы на свое место. Толе эта мысль оказалась очень близка. Он рассказывал мне в Коктебеле, когда мы прогуливались вдоль моря к могиле Волошина, что однажды «увидел Свет». Свет в прямом смысле этого слова. И этот Свет был для него Богом. И этот Бог велел ему любить и прощать. Но не абстрактно, а деятельно. И надо же такому случиться, что где-то через месяц после нашей беседы, Анатолию Приставкину предложили возглавить комиссию по помилованию.

Он, взволнованный, пришел ко мне в «Известия». Увидел в этом предложении руку судьбы и перст Божий. Вскоре после этой встречи на моем столе выросла кипа писем заключенных, умоляющих о смягчении своей судьбы. Письма приносил мне Приставкин, чтобы я разделил его веру в то, что в тюрьмах невиновных больше, чем виновных. Для меня это было и так очевидно. Я сказал Толе, что этот закон открыл еще Нехлюдов в романе «Воскресение»: раньше он думал, что по ту сторону решетки преступники, а по эту сторону свободно гуляют честные люди, а теперь понял, что большинство преступников на свободе, а в тюрьмах сидят сплошь и рядом их жертвы. Конечно, это метафора, но для Приставкина она была еще и суровая правда жизни.

Как только Россия ввела мораторий на смертную казнь, на Приставкина обрушилась лавина гневных писем. «Господи! – говорил он, – да ведь 98% преступлений не имеют отношения к убийствам. Люди сидят по 12 лет за обычное мошенничество. Человек, попавший в тюрьму в 15 лет за кражу батона, уже не может вырваться из этого лабиринта до конца дней». Принес он мне и предсмертное письмо маньяка Чикатило: «Не огорчайтесь, Анатолий Игнатьевич, пусть таких, как я, на земле будет меньше…» После этого письма я наотрез отказался войти в комиссию Приставкина. Тяжело. А Толя вез это воз до конца. Но наш разговор был напечатан в «Известиях», и уже на меня обрушилась лавина писем из тюрем с просьбами о смягчении горьких судеб. Эти письма я отдавал Толе, и ни одно, я подчеркиваю, ни одно письмо не осталось без отклика. Всем, кому можно было помочь, Приставкин помог. Если нельзя было сократить срок, он позаботился о смягчении режима, или о возможности свидания с близкими, или о продуктовой посылке.

В 93-ем году мы выступали с Приставкиным в Брюсселе в здании сессий Европейского Парламента. Говорили о недопустимости смертной казни. Но красноречивее всех речей был молчаливый протест. В здании конгрессов стоял электрический стул. Мы молча садились на трон смерти, пристегнув себя ремнями. Этот молчаливый протест никак не повлиял на страны, где по-прежнему государство убивало людей, но снимок Приставкина на электрическом стуле, напечатанный в нашей прессе, не остался незамеченным – депутаты срочно потребовали отменить мораторий на казнь.

Еще одно открытие или даже закон Приставкина, думаю, войдет во все учебники по юриспруденции. Оказывается, у нас в России большинство убийств совершается на бытовой почве. А что это за почва, никакой Достоевский не разберет. Сидели два друга, пили, о чем-то заспорили,  один ударил другого бутылкой по голове и убил наповал. Или жена вдруг рубанет топором пьяного мужа, храпящего на пороге. Удивительно, что в Европе такого рода преступления крайняя редкость. В России на первом месте именно немотивированные убийства. Так что поторопился Достоевский со своими Карамазовыми и Раскольниковым. Таких преступников у нас почти что нет. Наши рубят, не задумываясь, почему и зачем, а утром даже не всегда помнят, что произошло. Эту тему Приставкин не раз обсуждал и в наших беседах, и в своих телеинтервью и статьях.

В 1995 году мы участвовали в пасхальном марше по улицам Рима. Под аплодисменты римлян шествовали от конной статуи императора-мудреца Марка Аврелия ко дворцу президента. Рядом шел на редкость молодо выглядящий Далай-лама. Тогда Толя с грустью сказал мне: Вот римляне улыбаются, аплодируют, приветствуют наше требование запретить смертоубийство. А представь себе, что было в Москве». – «Лучше не представлять», – ответил я.

Приставкин до конца дней оставался советником президента по вопросам помилования, хотя сама комиссия давно прекратила свое существование. Наша последняя встреча на исполкоме Пен-клуба была и грустной и радостной. «Я опять видел Свет. Правда после операции. Как ты думаешь, это галлюцинация или …?» – «Какая разница? – ответил я. – Главное, что ты видел Свет». – «Я тебе сказал», – прошептал Толя.

Нельзя закончить разговор с Анатолием Приставкиным. Это вечный русский спор о Боге, о Свете, о преступлении и наказании  и главное – о прощении. Кроме писательского таланта у него был великий дар – он умел любить и прощать.

Прощенье больше, чем отмщенье. / Прощенье – это превращенье: / прощая близких и врагов, / мы превращаемся в богов.

 

«Известия», 13 июля 2008 г.

---------------------------------------------------------

 

Умри, но не давай поцелуя без любви       

(Исполняется 180 лет со дня рождения Николая Чернышевского)

 

Когда нужно создать гул толпы за сценой, несколько статистов громко говорят за кулисами: «Что говорить, когда нечего говорить, что говорить, когда нечего говорить …» Получается шумовая иллюзия многоголосого сборища. Чернышевский укоротил эту фразу, как отрубил: «Что делать?» И поднялся гул, не затихающий до сих пор.

Извечный русский вопрос «что делать» был таковым благодаря Чернышевскому. Вернее, он его и поставил. Не то напопа, не то ребром. Любая книга, созданная в тюрьме, вызывает если не уважение, то определенный ажиотаж. Сервантес написал в тюрьме «Дон Кихота», Кампанелла «Город Солнца», Шикльгрубер «Майн кампф», Чернышевский «Что делать?».

Самое удачное в романе – его название. Так  и тянет узнать, что же именно надо делать. Вопрос подразумевает ответ. Но даже самые терпеливые читатели Николая Гавриловича, прочитавшие роман от корки до корки, вряд ли получили ответ на столь бесповоротный вопрос. Но заява сделана. Чернышевский застолбил золотой участок. Не важно, есть там золото или один песок. Старатели будут ползать и мыть. А вдруг золотая жила?

Среди золотоискателей оказался Ульянов-Ленин. Не знаю, где он вычитал у петропавловского узника, что надо расстрелять Гумилева или повесить как можно больше священников. И как это связано с неинтересными снами Веры Павловны, плавно перешедшие в интересные стихи Веры Павловой, но так или иначе Чернышевский в нашей жизни присутствует. И не только в прошлом.

Набоков посмеивался над наивным рецептом прославленного разночинца, как правильно носить сапоги, чтобы экономить подошву. Это, конечно, не набоковская проблема. Вряд ли Набоков носил сапоги. А если носил, то не экономил, а зарабатывал. Николай Гаврилович Чернышевский знал ответы на все вопросы. Как носить обувь, как правильно дышать по системе его героя Рахметова, как спать на гвоздях, закаляя себя не для светлого будущего, а для революционного настоящего.

Он жаждал  революции, и был выведен на плаху для гражданской казни за чудовищную листовку, призывающую народ  «в топоры». Топор в просвещенном XIX веке власти уже не применяли. Над Чернышевским сломали шпагу. К ногам казнимого какая-то дама швырнула букет цветов. В этой трагикомедии Чернышевский сам и драматург, и постановщик, и актер – и палач, и жертва.

Россия и без массовок Чернышевского полыхала со всех сторон. Крестьяне жгли усадьбы, студенты поджигали дровяные склады. Надев парадный сюртук, Достоевский пришел с визитом вежливости к тогдашнему властителю молодежных дум и умолял его «не поджигать Россию».  Чернышевский Достоевского принял и заверил, что лично он никакие склады не поджигал. Фамилия «Карамазовы» отчасти подсказана Достоевскому Чернышевским. «Кара» значит черный. Братья Черномазовы. По крайней мере, двое из них нет-нет да и процитируют Чернышевского. Если можно «в топоры», то, ясное дело, все дозволено. Иван  Карамазов в беседе с чертом говорит, что ежели топор запустить с космической скоростью, он станет вращаться вокруг земли, как спутник. На небе воссияет новая луна – топор. И начнется новая эра – не от Рождества Христова, а от топора.

Сама Чернышевский в такие высоты не залетал, но из сибирской ссылки пишет сыну гневные письма в связи с тем, что тот увлекся «Воображаемой геометрией» Лобачевского.  Чернышевский с гимназическими познаниями в математике критикует Лобачевского, мол я, что всегда найдется сумасшедшие, утверждающие, что параллельные где-то пересекаются. Когда-то был Николай Гаврилович в Казани и видел на улице Лобачевского – все знают, что он сумасшедший. А вопрос о пересекающихся параллельных мучил героев Достоевского. В отличие от Чернышевского математик Иван Карамазов и инженер Кириллов в «Бесах» допускают, что есть 4-е измерение, а раз так, то и Бог есть.

Но бог с ней, с геометрией Лобачевского. Куда страшнее вторжение молодого Чернышевского в область эстетики. Его магистерская диссертация «О взаимоотношении искусства с действительностью» заложила прочный фундамент для грядущего соцреализма. Тезис Платона «прекрасное есть жизнь» диссертант довел до абсурда. До утверждения, что бледная романтическая особа (идеал романтиков) это, де, нежизненный идеал прекрасного для аристократов, а истинное понимание прекрасного – краснощекая баба – это и есть жизнь. Стало быть, любой крестьянин лучше Канта и Пушкина понимает, что есть прекрасное.

На защиту этого перла собрался весь Петербург. Для поддержания порядка пришлось вызвать конную полицию. О удивительная страна Россия, где диссертацию о прекрасном защищают с помощью кавалерии. Согласитесь, что в этом есть что-то трогательное.

Чернышевскому мы обязаны термином «Критический реализм». Образцом критического реализма он считает прозу Гоголя. Всякий волен видеть в творчестве любого писателя то, что ему близко. В СССР точка зрения Чернышевского стала господствующей, официальной и государственной. Прилагательное «критический» Сталин на встрече с писателями у Горького заменил словом «социалистический». И пошло-поехало. Русь, куда же несешься ты, дай ответ. Не дает ответа. Чернышевский дал ответ на финал 1-го тома «Мертвых душ». Он считал, что знает, что делать. Из камеры Петропавловской крепости виднее.

Кроме швейного кооператива Веры Павловны, где жрицы любви самоперевоспитывались в образцовых портних, были еще и эротические мечтания о свободной любви. Бал в хрустальном дворце будущего Корбюзье полон танцующими парами, которые время от времени удаляются в боковые комнатки и возвращаются оттуда покрасневшими и растрепанными. И тем не менее, от романа остался афоризм: «Умри, но не давай поцелуя без любви». Вот почему путаны не целуются, а я-то думал из чисто гигиенических соображений.

Достоевский высмеял Чернышевского в «Записках из подполья». Стройте, стройте свой хрустальный дворец, а я вот возьму и швырну в него камень. И не потому, что голоден и живу в подвале, а просто так, от своеволия. Прочитав эту вещь в немецком переводе, Ницше воскликнул: «Мой сверхчеловек уже родной в России!» Ну, а автор хрустального проекта отправился в Сибирь на поселение, откуда время от времени слал меха любимой жене и поучительные письма сыну.

Возвращение из Сибири в родной Саратов стало для Чернышевского  второй ссылкой – в страну забвения. Его уже благополучно забыли, да так и не вспомнили. Все, кроме Ульянова-Ленина. Ленин утверждал, что читать Чернышевского надо в зрелом возрасте, «а не тогда, когда молоко на губах не обсохло». С тех пор целых 75 лет мучили поколения школьников и студентов безответным вопросом, что делать. Вдоволь отыгрался еще за гимназические дореволюционные муки над этим творением Владимир Набоков в романе «Дар». В Москве улица Чернышевского снова стала Покровкой.  Что делать..!

 

«Известия», 23 июля 2008

----------------------------------------------------------

 

Апокалипсис от Дудинцева

(Не хлебом единым. Исполняется 90 лет со дня рождения Владимира Дудинцева)

 

О нем я впервые услышал из уст Хрущева.  Никита Сергеевич несколько неожиданно взял под защиту, писателя, обруганного самим Молотовым. Дудинцева иначе не называли, как клеветник и антисоветчик. Все ждали его ареста, и вдруг сам глава государства поведал стране, что прочел «Не хлебом единым» с интересом. Мол, бывают книги, которые читаешь и при этом слегка булавкой себя подкалываешь, чтоб не уснуть. Дудинцева Хрущев, по его словам, читал «без булавки». Так, с легкой руки Никиты Сергеевича, Дудинцев стал прикольным. Столь неожиданная похвала на фоне травли разбалансировала хорошо отлаженную идеологическую гильотину эпохи «оттепели». Само название «Не хлебом единым» уже вносило разлад и смуту. Ведь это ни что иное, как запрещенная цитата из запретной Библии. В Новом Завете это слова самого Спасителя, обращенные к Сатане: «Не хлебом единым жив человек, но   словом, исходящим из уст Божиих».

Дудинцев отдал свой роман в несколько редакций. Напечатать решился только Константин Симонов. Но, боже, какой ценой! На обсуждении в ЦДЛ один за другим выступали известные маститые советские писатели и всячески хвалили Дудинцева за то, что он так живо и своевременно откликнулся на решения ХХ съезда партии. Это была полная неправда. Но никто не сказал никому: «Поздравляю вас, гражданин, соврамши». Для пользы дела и сам Дудинцев поддержал эту версию. Мол, вовремя откликнулся на решения. И только Константин Паустовский сказал всю правду: роман замечательный, но ХХ съезд тут не причем. Дудинцев написал правдивую вещь о советских инженерах-правдолюбах задолго до начала «оттепели».

Обо всем этом писатель поведал в своих интервью уже во время перестройки. Что касается романа, то мы его так и не прочитали. Несмотря на сдержанную похвалу Хрущева книга так и не вышла, а журнальные варианты были изъяты и уничтожены. Сегодня даже с лупой и микроскопом трудно понять, что так напугало Молотова, поднявшего всю эту бучу. Типичный производственный конфликт – молодому прогрессивному инженеру мешают работать карьеристы и бюрократы. Скорее всего, Молотов избрал Дудинцева как пробный камень в борьбе за власть. Удастся раздавить писателя – победят сталинисты. Не удастся – бабушка надвое сказала. Именно так и восприняли неожиданный экскурс Хрущева в литературу и весьма обтекаемый комплимент с булавкой.

Литературная братия растерялась. Ведь сам Симонов, напечатавший Дудинцева, на обсуждении в ЦДЛ неожиданно стал громить своего же автора. Годы спустя Дудинцев скажет, что Симонов поступил абсолютно правильно. Важны не слова, а дела. На словах раскритиковал, а фактическим напечатал.  Симонова на два года отстранили от журнала и услали в творческую командировку в Ташкент. О Дудинцеве вообще замолкли. Был человек, и нет человека. Только что в тюрьму не посадили и не расстреляли. Но на допрос в КГБ поволокли. Там следователь, генерал, допрашивал писателя и при этом клал ему руку на голову. Дудинцев с омерзением вспоминает, что он эту руку убрать со своей головы не посмел. Вот она какая «оттепель» была 56-58-го годов.

Ну а что же писатель – фронтовик, раненный в боях под Ленинградом? Кто-то давал взаймы. Кто-то незаметно оставлял деньги. Один знакомый актер открыл при нем раскладной диван, набитый деньгами: «Бери, сколько хочешь. Отдашь, когда сможешь». Что-то я не могу представить себе сегодня такое великодушие к человеку, попавшему под опалу власти на всю оставшуюся жизнь. Слава богу, из Союза писателей не исключили. Так что под знаменитый закон о тунеядстве Дудинцев не попадал. Работал над новым романом «Белые одежды» без малейшей надежды его напечатать. Роман о борьбе с генетикой и о героической попытке молодого ученого остаться ученым среди всеобщего шарлатанства. Нет, даже еще сложнее. Ученый послан в командировку громить ту самую генетику, которую он не может не защищать. Это, конечно, автобиографический эпизод. Ведь после ранения Дудинцев три года работал в военной прокуратуре, где, обвиняя, пытался, как мог, защищать невиновных.

Потом, уже в перестройку, он скажет, что мы неправильно понимаем, что такое свобода. Вот князь Игорь поет: «О дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить». А если не дадут, то не сумеет? Нет, свободный человек должен быть свободным не благодаря, а вопреки обстоятельствам. Именно таким свободным человеком был Дудинцев. Он пишет «Белые одежды» в годы хронического обострения лысенковщины. Необразованный невежественный Хрущев как раз в эти годы начинает шарлатанскую кампанию по внедрению кукурузы, вмешивается в научные дискуссии и фактически поддерживает лысенковцев, казалось бы, давно сошедших со сцены.

Кто-то наивно спросит: а какое отношение все это имеет к литературе? Но в России все имеет отношение к литературе. И литература имеет отношение ко всему.

Когда в конце 70-х годов появились производственные романы Артура Хейли, которыми все зачитывались, я невольно сравнил их с производственными романами Дудинцева и увидел принципиальную разницу двух культур. У Хейли «Аэропорт» – это действительно проблемы авиации, а «Колеса» – проблемы автомобилестроения. У Дудинцева «Не хлебом единым» и «Белые одежды» – романы о свободе человека  в несвободной стране. И в последних статьях писатель скажет правду, несколько неожиданную и даже шокирующую. Он признается, что только в этих невыносимых условиях, не благодаря, а вопреки, смог стать писателем. В соловьином саду, куда «не доносятся жизни проклятья», ему не о чем было бы писать. А его героев, насквозь автобиографичных, просто бы не было.

Это, конечно, горькая метафора. Проблемы жизни, смерти, свободы и рабства будут существовать везде и всегда. Дудинцев пишет не о генетике и строительстве, а о способности человека оставаться самим собой. Белые одежды – это образ из Апокалипсиса, где все праведники воскреснут перед престолом в белых одеждах. И несомненно Дудинцев среди них будет один из первых. Редкий случай торжества справедливости – в 1988 году Дудинцев становится лауреатом Государственной премии. Он успел сказать все, что думает, и его услышали. Так, по крайней мере, тогда казалось. Сегодня, 20 лет спустя, с грустью осознаешь, что актуальность прозы Дудинцева не только не уменьшилась, но, пожалуй, и возросла.

Изучая генетику, писатель открыл для себя две закономерности. Человек генетически предопределен, обстоятельства не могут его изменить ни в лучшую, ни в худшую сторону. Что же касается обстоятельств, то они тоже предопределены и почти не зависят от человека.

Горькие производственные притчи Дудинцева будут читать всегда, потому что в них правда о мире и человеке. Поговаривают, что гуманизм устарел. Но это все равно что сказать – устарел восход и закат. С прозой Дудинцева произошла удивительная вещь. Его положительные герои отыграли свою роль и ушли с мировой арены в историю. Что же касается отрицательных героев и обстоятельств, они только приумножились и, видимо, никогда не исчезнут.

И все же и XX и в XXI веке не хлебом единым жив человек, но словом…

 

«Известия», 27 июля 2008

---------------------------------------------------------

 

 

"Солженицыну спасибо - наши муки описал"

 

 

Когда в 1994 году писатель вернулся в Россию, на Ярославском вокзале в толпе встречающих мне запомнились две фигуры. Колдун Кулебякин, который вскарабкался поближе к Солженицыну по отвесной стене и попал во все объективы, и маленькая сгорбленная фигурка с плакатиком: "Солженицыну спасибо! Наши муки описал и ГУЛАГ фашистский красный всему миру показал". Этим все сказано.

Слово ГУЛАГ стало нарицательным благодаря Солженицыну. Из неуклюжей советской аббревиатуры - Главное управление исправительно-трудовых лагерей - писатель создал эмблему и припечатал ею, как каиновой печатью, самую гигантскую машину уничтожения за всю историю человечества.

Сознавал ли он свою миссию, когда во фронтовом письме из действующей армии к другу позволил себе критические высказывания о Сталине? Ведь Солженицын прекрасно знал, что все письма просматриваются и цензурируются. Так или иначе, но будущий лауреат Нобелевской премии - в отличие от Достоевского - стал узником раньше, чем писателем.

Сравнивая условия содержания преступников в "Мертвом доме" с тем, что было в сталинском концлагере, Солженицын горько заметил, что каторга Достоевского показалась бы курортом любому советскому зеку. Он иронизировал над паточными рассказами о Ленине, который лепил в тюрьме чернильницу из хлебного мякиша и писал молоком, чтобы текст не увидели: узники советских тюрем проглотили бы эту "чернильницу", не успев разжевать, а уж о молоке даже и мечтать не приходилось. Вспомним, как Иван Денисович долго рассасывал хлебную корочку, держал ее за щекой, чтобы как можно дольше сохранить хлебный привкус. Да одной этой детали было достаточно, чтобы понять - в русской литературе появился писатель масштаба Достоевского.

Советская власть уже в 30-х годах поставила себе цель - вырастить новых Толстых и Достоевских. Не получилось. А когда таковой появился, он вышел из недр сталинских тюрем, лагерей и шарашек. Первой реакцией была растерянность, а второй - горячее желание снова засадить туда "непрошенного Достоевского".

Условия, в которых Солженицын создавал "Архипелаг ГУЛАГ" и "Один день Ивана Денисовича", не снились никакому графу Монте-Кристо, никакому аббату Фариа. По свидетельству Александра Исаевича, ему приходилось держать в голове целые главы, потому что не было ни хлебных чернильниц, ни молока, чтобы все это записать втайне от надзирателей.

Солженицын считал себя свидетелем, одним из многих, которые бесследно исчезли в чудовищной человекомешалке и костоломке, которую и сегодня многие склонны считать великими стройками коммунизма. Но на самом деле невозможно представить себе тысячи, сотни или десятки равновеликих ему по силе обличительного таланта. Не говоря уже о виртуозной изобретательности, которая понадобилась писателю, чтобы обмануть советскую цензуру и редактуру периода хрущевской холодной оттепели. "Матренин двор" замаскирован под очерк. "Один день..." внешне сработан по законам соцреализма: есть "сознательный", дымящийся от работы кавторанг, есть "несознательный" Иван Денисович, который перевоспитывается трудом. Но это, конечно, только маскировка. Пусть позднее Шаламов скажет, что он в таких лагерях не сидел. Лагерь действительно не самый лютый, но суть от этого не меняется. Иван Денисович познал только верхушку кровавого айсберга.

Может, мир так бы и не прочел "Архипелаг ГУЛАГ", сочтя его сугубо внутренним, русским делом, если бы власти не обрушили на уже запрещенного и непечатаемого Солженицына всю мощь своей пропаганды.

В свое время Лев Толстой призывал: "Не надо бояться!" Его услышала тогда вся Россия. Солженицын призвал нас "жить не по лжи", и его опять все услышали.

А дальше начались разногласия. Как только писателя выкинули из страны, как только он нашел приют у гостеприимного Генриха Белля, выяснилось, что жить не по лжи для Белля - совсем не то же, что для Солженицына. Аналогичные разногласия возникли между Солженицыным и Сахаровым. Александр Исаевич верил в свою утопию. В города с одноэтажными домиками и палисадниками, о которых он писал в "Письме к вождям Советского Союза", призывая их отказаться от грандиозных строек и многоэтажек. Верил Солженицын в возрождение земства, в Казахстан, который называл "подбрюшьем России". У любого писателя есть свой Город Солнца. Так, Толстой призывал к опрощению - к простоте сельской жизни. И верил, что это возможно.

Конфликт с цивилизацией для русских классиков вещь привычная. По сути дела, Толстой и Достоевский так и не признали европейский путь развития. Оказалось, что и Солженицын мог сказать вслед за Пушкиным: "Не дорого ценю я громкие права, от коих не одна кружится голова". Он и сказал. Сначала на Западе, до смерти напугав прогрессивную общественность, а по возвращении тысячи раз повторил это всем нам. Россия, едва-едва вступившая на путь свободы, услышала, к несказанной радости коммунистов, что свобода слова - это всего лишь "разнузданность" и "власть олигархов". Когда Александр Исаевич в любимовском Театре на Таганке торжественно и публично отказался принять государственную награду в знак протеста против того, что происходило, политическая поляризация достигла предела. Но, конечно, ни о каких гонениях, как при прежней власти, речь идти не могла. Чего-чего, а критики власти со всех сторон в России 90-х хватало.

Каноническая православная воцерковленность Александра Исаевича для многих его читателей и почитателей стала новостью. В самых известных вещах Солженицына обретение веры и религиозность не были главной темой. Был гонимый баптист в концлагере, который тайно читал Нагорную проповедь - "ударят по правой щеке - подставь левую", за что, по словам писателя, его били и по правой, и по левой...

Тяжелым бревном из-под глыб всплыл вдруг и национальный вопрос. Когда читаешь "Двести лет вместе", появляется ощущение, что у писателя возникла иллюзия окончательного решения еврейского вопроса. И опять же одних это радовало, других раздражало. Неужели Сим Симыч, угаданный Войновичем, окончательно вытеснил самого Солженицына? Этого, конечно, не произошло и не произойдет никогда, хотя бы потому, что есть "Архипелаг ГУЛАГ". В советские времена запрещенная книга стала новым фольклором. Брежнев приезжает за границу, ему гневно кричат из толпы: "Архипелаг ГУЛАГ!" "ГУЛАГ архипелаг", - отвечает генсек, сложив ладони лодочкой.

В последние годы мы увидели Солженицына в гармонии с властью, что тоже несколько неожиданно для русского писателя, особенно такого, как Солженицын. Но он никогда не боялся жить не по шаблону.

«Известия». 5 августа 2008 г.

---------------------------------------------------

 

И много, много радости

Исполнилось 130 лет со дня рождения автора песни "В лесу родилась елочка"

 

 

Эту новогоднюю сказку я слышал много раз из разных уст. Поэт Евгений Винокуров сказал мне, указывая на елку среди леса: «Вот она, героиня, воспетая княгиней Кудашевой». А прозаик Виль Липатов, автор знаменитого «Деревенского детектива», говорил мне, что муж Раисы Кудашевой был действительно князь, сгинувший в революционном терроре.

Рассказывают, что в дни войны, когда немцы приближались к Москве, в Союз писателей на прием к Фадееву пришла какая-то укутанная в платки женщина неопределенного возраста и стала просить поставить ее на довольствие как литератора. «Но вы не член Союза писателей». – «Тогда примите меня в Союз». – «На каком основании?» – «Я автор песни про елочку». – «Какую еще там елочку?» – «В лесу родилась елочка…» Тут Фадеев вскочил из-за стола и подбежал к посетительнице: «Не может быть! Я знаю эту песенку с детства. Я плакал, когда «срубили нашу елочку под самый корешок». После этого, несмотря на суровое время, Раиса Кудашева была зачислена в Союз писателей и поставлена на довольствие.

По другим версиям это событие произошло намного раньше, в годы «военного коммунизма», и поставил Раису Кудашеву на довольствие не Фадеев, а Горький.

Скорее всего, два события слились в один сюжет. Горький спас автора «Елочки» от голода, а Фадеев в первый год войны принял ее в Союз писателей и спас во второй раз. Что касается судьбы князя Кудашева, у которого его дальняя-предальняя родственница Раиса Гидройц работала гувернанткой, то известно лишь, что потом гувернантка стала княгиней Кудашевой. Известно также, что она дочь почтмейстера с  немецкими корнями. Это проливает свет на ее визит к Фадееву во время войны. Возможно, что, приняв Раису Кудашеву в Союз писателей, автор «Молодой гвардии» спас ее от принудительной депортации, которая грозила всем гражданам, имеющим немецкие корни.

Дожив до 1964 года, Раиса Кудашева лишь в последнее десятилетие своей жизни стала появляться в поле зрения общественности. Ее интервью журналу «Огонек» мало что проясняют. По словам Кудашевой, она напечатала впервые текст «Елочки» в журнале «Малютка» в 1903 году под псевдонимом «Э.Р». Она не стремилась к известности, но не могла отказаться от творчества. Этим объясняется тот факт, что до 1940 года песня не была популярной и автор оставался в безвестности. Р.Кудашева рассекретила свое авторство, когда услышала в поезде, как маленькая девочка поет «в лесу родилась елочка».

Вообще срубленной елочке не везло. Еще в 1914 г. по случаю начала войны власти в целях экономии леса не рекомендовали праздновать Рождество с елкой. Большевики  же срубили нашу елочку по самый корешок – вообще запретили Рождество, а елку объявили пережитком прошлого. Только в страшном 1937 году елку вдруг снова разрешили, но Рождество заменили Новым годом. Уф-ф-ф, сколько суеты и какие страсти вокруг бедной елочки. Парадокс, но в  годы войны Новый год с елкой стал популярным праздником. В уцелевших детсадах и школах вокруг елки водились хороводы под песенку Раисы Кудашевой. Вполне понятно, автор оставался в тени. Во время войны с немцами Кудашева, урожденная Гидройц, не стремилась быть на виду. Только в начале 60-х ее разыскали журналисты. С тех пор «Елочка» стала перепечатываться с указанием имени автора. До этого авторство либо не указывалось, либо заменялось стандартным «слова народные».

Однако слова словами, но популярной стала все-таки песня. А кто же музыку написал? Леонид Бекман не был композитором и не был знаком с таинственным автором «Елочки». Но спустя три года после публикации в «Малютке», а именно в 1906 году, он, не зная нот, напел эту песню своей дочке. На ноты мелодию переложила супруга Леонида Бекмана, известная пианистка. Сам Бекман был ученым агробиологом. Таким образом, и слова, и музыка были народными, если присвоить народу двойную фамилию Гидройц-Бекман. Если же отрешиться от всех этих историй, то останется очень талантливая мелодия на очень талантливые слова.

Раиса Кудашева успела до революции напечатать романтическую дамскую повесть, не заслуживающую отдельного разговора. Выходили два сборничка ее детских стихов. Но когда пришла известность, она сказала на семидесятом году своей жизни: «Слишком поздно. Если бы раньше». Значит вовсе не стремилась она к безвестности. Просто судьба складывалась не лучшим образом.

Она умерла в 1964-ом, дожив до 86-ти, а песня продолжала жить и, видимо, не умрет никогда, как та самая елочка. «Теперь она нарядная / на праздник к нам пришла / и много-много радости / детишкам принесла». Два талантливых человека подарили нам главное новогоднее торжество – хоровод вокруг елки с пением почти ритуальной песни о погибшей и вновь воскресшей елочке. Правы были большевики – мистика в этой песне есть. Почти все народы водят хоровод вокруг своего Древа жизни. У нас это новогодняя, а теперь еще и рождественская елка.

Однако не будем забывать и других фольклорных героев: трусишка зайка серенький – символ жизни, сердитый волк, явно покушающийся на зайку. И торжество зайцев, скачущих вокруг воскресшей нарядной елочки. Кто из нас в детстве не был таким зайчишкой? Не отсюда ли вырос национальный мульти-бестселлер «Ну, погоди!»

Хитросплетения, связанные с мужичком, срубившим елочку под самый корешок, тоже заслуживают внимания. В Европе это был Святой Николай, или Санта Клаус. У нас его превратили в Деда Мороза. Бдительная советская власть и тут не осталась безучастной. На всякий случай классово близкого «мужичка» заменили неопределенным «старичком». Ну а Снегурочка – это не иначе как Раиса Кудашева.

 

«Известия». 18 августа 2008

-----------------------------------------------------------------

 

Писатель беспризорного века

(100 лет со дня рождения Леонида Пантелеева)

 

 

В конце жизни он мечтал написать книгу «Между Гестапо и НКВД», но успел завершить другую исповедь – «Я верую». Это о детской вере, которую вдруг утратил после того, как отец пропал без вести, и еще о мерзких атеистических памфлетах, которые лились из-под его пера рекой. О новых идолах и божках, заменивших Бога: коминтерн, революция, интернационал и прочая чепуха. О первой сатанинской краже в женском монастыре. О безотцовщине и беспризорном детстве в колонии трудового перевоспитания ШКИД – школа имени Достоевского. Ну а «Республику ШКИД», написанную вместе с другом Григорием Белых, все читали. В стране, где сотни беспризорников от убитых белых и красных родителей прошли через колонию, книга Леонида Пантелеева и Григория Белых была бестселлером. Но в 38-ом Григория Белых арестовали. А книгу запретили и, казалось, предали забвению навсегда. Тем более что против «Республики ШКИД» выступал сам Макаренко, сторонник строгой военной муштры и железной дисциплины. Либерально-демократический Виктор Николаевич Сорокин – Викниксор – ­ прямой антипод автора «Педагогической поэмы».

Справедливости ради следует отметить, что и макаренковцы, и шкидовцы стали новым поколением если не интеллигентов, то, по крайней мере, высококлассных специалистов. Свидетельство тому – судьба самого Леонида Пантелеева. Атеистический фанатизм и революционную упертость как водой смыло во время ленинградской блокады. Предписание явиться на вокзал в отделение милиции, Леонид Пантелеев не выполнил. Он знал, что всех неблагонадежных, таких, как он, под предлогом эвакуации должны были погрузить на баржу и утопить в ладожских водах.

А с неба сыпались немецкие бомбы. Одна разорвалась в нескольких метрах от его постели. Тяжело контуженный, чуть живой от голода, шепча неизвестно откуда всплывшие молитвы, выполз на лестничную площадку. И словно откликнувшись на молитву, вышла женщина, склонилась над погибающим и спасла ему жизнь, влив в рот разбавленную кипятком сгущенку. От себя ведь оторвала. Сама шаталась от голода.

Потом еще два ареста и трибунал. Надоумил в тюрьме сокамерник, узнавший автора «Республики ШКИД»: «А вас-то за что? Скажите, что у вас дома топится печь. Они боятся пожаров». Эта нехитрая хитрость спасла жизнь Леониду Пантелееву. Человек в милицейской форме, сопровождавший писателя, вдруг остановился на полпути. «Идите отсюда». – «Куда?» – «Куда угодно, иначе вас расстреляют».

Он уверен, что от бомб, от голода, от расстрела, от «Гестапо и НКВД» спасли его, внезапно вырвавшиеся из уст молитвы.

Пантелеев оставался и забытым, и неблагонадежным. Только после смерти Сталина стараниями Чуковского и Маршака имя его стало постепенно возвращаться. Для поколения оттепели одним из признаков потепления стало издание, а затем и замечательная экранизация Геннадием Полокой «Республики ШКИД». Вся страна запомнила наизусть молитву беспризорника Мамочки: «У кошки четыре ноги, / позади у нее длинный хвост. / Но трогать ее не моги, не моги / за ее малый рост, малый рост». Трогали, еще как трогали. И сам Пантелеев с ужасом вспоминает, как силой срывал с груди беспризорника ладанку. Там был крест и горсточка родной земли. Все растоптал. А потом они подружились. Через много-много лет, в начале 50-х тот беспризорник стал директором карельского издательства и первым напечатал рассказ опального писателя, за что его долго потом топтали коллеги по родной партии. Этот же человек издал знаменитый роман Майю Лассилы «За спичками».

Говоря об этой судьбе, Пантелеев заметил, что многие атеисты и члены партии в душе так и остались христианами. По делам их надо оценивать, а не по вынужденным словам. Самого же Пантелеева любили прежде всего за его слова. За трогательную документальную повесть о дочери «Наша Маша», за покаянную книгу мемуаров «Я верую». И, конечно, за островок свободы в несвободном государстве – республику ШКИД. Давно умерли все герои этой документальной утопии, а сама республика остается. Кто ее создал? Викниксор, Мамочка, Белых, Пантелеев. Создало целое поколение сирот осиротевшей страны.

У каждого есть страна детства.  У Льва Кассиля – Швамбрания, у Пантелеева – христианская по сути Республика ШКИД. Эта книга, как все творчество писателя, написана поверх барьеров. Политические системы приходят и уходят, а человек остается самим собой. Давно стали пословицей слова:  «Если не будете как дети, не войдете в Царствие Небесное». Леонид Пантелеев вошел с целым поколением беспризорников ХХ века. Но это не этнографическая судьба. По большому счету, все – сироты, все – беспризорники. Все рано или поздно теряют близких. Все остаются один на один с очень жестокой жизнью.

В детстве он хотел стать священником и даже мечтал уйти в монастырь. Монастырем стала трудовая колония, а священством – писательство. Неизвестно, где больше подвига.

 

«Известия», 21 августа 2008.

----------------------------------------------------------------------

 

Сбросить Маяковского с космолета современности

 

 

В поэме «Летающий пролетарий» Владимир Маяковский перефантазировал Эдуарда Циолковского с его «Грезами о земле и небе». Герой его поэмы летает, как будущий Карлсон, над крышами и назначает своей любимой свидание на астероиде. А в поэме «Про это» поэт видит «ясно до деталей. / Воздух в воздух / будто камень в камень / недоступная для тленов и крошений / рассиявшись / высится веками / мастерская человечьих воскрешений».

В манифесте русских футуристов четкий призыв сбросить Пушкина с парохода современности. Возможно, что призыв этот осуществился, когда затонул «Титаник». Прощай, XIX век, прощайте, грезы начала ХХ века. Надвигалось будущее, где памятники уже не монументы, а взрывы. «Мне бы памятник при жизни полагается по чину. /
Заложил бы динамиту – ну-ка, дрызнь! / Ненавижу всяческую мертвечину!  Обожаю  всяческую жизнь!» Ничего себе жизнь – взрыв. Но не будем забывать, что вся наша вселенная – результат взрыва сверхплотного сгустка света величиной с булавочную головку.

 Маяковский, как древнеегипетский фараон реформатор и еретик Эхнатон, приглашал на чай Солнце. И великое светило приняло предложение поэта. «Что я наделал! Я погиб! / Ко мне, по доброй воле, / само, раскинув луч-шаги, / шагает солнце в поле». Не знаю, как вы, а я лично верю, что все так и было.

Был самозванец Король-Солнце Людовик XIV. Он сам так себя назвал. И был Поэт-Солнце Маяковский. Его знаменитая желтая кофта – одежда жреца, наместника Солнца на земле. Недавно издали Маяковского без политики. Получилось пресно и скучно, как книга Ренана «Жизнь Иисуса» по сравнению с Новым Заветом. «Я, воспевающий машину и Англию, / может быть, просто, / в самом обыкновенном Евангелии / тринадцатый апостол». Человечество восхищается и не такими фантазерами. Чего стоит «Город солнца» Кампанеллы, где в светлом будущем карликов женят на великаншах, а карлиц выдают замуж за великанов, чтобы рождались дети среднего роста.

Маяковский со своими мечтами о будущем старомоден, как Циолковский. Но эта старомодность не устареет никогда. Старомодный Дон Кихот, зачитавшийся старомодными рыцарскими романами, – самый популярный герой мировой литературы. «Любящие Маяковского!»–  да ведь это ж династия…» Ненавидящие тоже династия, да еще какая. Это надо уметь – раздражать людей даже 78 лет спустя после своей гибели. И спустя 115 после рождения.

Никто не убедит меня в добровольной гибели Маяковского. Да взгляните же, наконец, трезво на происходящее. Поэту присылают с Лубянки оружие. Он в ужасе отсылает его обратно. Но Лубянка, что напротив его комнаты, неумолима: «Так надо!» Оружие возвращается к Маяковскому. И в то же время за одну ночь все его портреты, напечатанные к юбилею, выдираются из уже вышедшего журнала вручную.

По словам Ахматовой, все литературные салоны прекратили свое существование, кроме квартиры Бриков, где поэты встречались с чекистами. А во главе чекистов, опекающих поэтов, был любовник Лили Брик Агранов – специалист по тайным убийствам.

Поэт, гонявший чаи с главным светилом нашей галактики, перед гибелью пил чай с чекистом Эльбертом, умело устранившим многих людей, неугодных Сталину. Я не могу отрицать категорически, что Маяковский сам написал две предсмертные записки и сам нажал на курок. Но совершенно очевидно, что Маяковского принудили к самоубийству. Вот одна из его последних фраз: «Я самый счастливый человек на свете и должен застрелиться». Лилю и Осю Бриков неожиданно выпустили за границу, а перед Маяковским мышеловка захлопнулась. Там, в Париже, его ждала Татьяна Яковлева. В общем, перефразируя гения, скажем: «Я хотел бы жить и умереть в Париже, / но Лубянка оказалась ближе».

А дальше только его слова: «Море уходит вспять / море уходит спать». Поэма «Плохо», о которой он пишет в своей автобиографии, исчезла бесследно. И уже совсем непонятно почему, в 1930 году на десятый день следствия неожиданно арестовали и поспешно расстреляли следователя, который допрашивал Полонскую. Вряд ли она что-либо скрывала, но напугана была на всю оставшуюся жизнь.

Похоронную комиссию возглавлял, конечно же, Агранов. Его потом тоже расстреляют.  За гробом шло целое поколение тех, кто верил в мировую революцию и мечтал, «чтобы мире без Россий, без Латвий / жить единым человечьим общежитьем».

«Это был выстрел в поколение», – сказал мне престарелый библиофил и историк литературы В.А.Светлов, который был на тех похоронах, до смерти напугавших вождей. Казалось, вся Москва высыпала на улицу и шла за своим поэтом. 

«Воскреси! Свое дожить хочу!» – умоляет поэт ученого в поэме «Про это». Сохранился снимок, где поэт в окружении друзей-футуристов в спортивном костюме лежит на пляже. Маяковский на снимке настолько громаден, что кажется Гулливером в стране лилипутов. Это его эпоха, и он ее заполняет всю от рождения до гибели.

Дальнейшее отнюдь не молчание и не тишина. Но это уже не он. Как справедливо заметил Пастернак, Маяковского начинают вводить, как при Петре I вводили картошку. Картошку ввели, а вот с Маяковским эффект обратный. Привили аллергию, как в свое время к Пушкину. В пору сбрасывать с космолета современности, чтобы, как Пушкин, воскрес уже навсегда.

--------------------------------------------------------------------

 

Человеческая комедия

(100 лет со дня рождения Уильяма Сарояна)

 

 

«У человека есть право противоречить самому себе», – утверждал он в своих эссе. Отрицая прогресс и отрицая все машины, Сароян обожал свою пишущую машинку и велосипед. Он всегда посмеивался над своей всемирной известностью: «Посудите сами, разве может быть один человек быть значительнее другого». Слава, по его мнению, – разновидность обмана и надувательства. Его любимое изречение: «Все люди армяне».

Говорят, что гуманизм умер, а вера в человека и любовь к нему безнадежно устарели. Перечитывая Сарояна, я вместе с ним посмеиваюсь над этими «прозрениями». Мне ближе его слова: «Существует только человек». И это говорит представитель армянского народа, пережившего страшнейший геноцид. Он стопроцентный американец,  он стопроцентный армянин, завещавший похоронить часть своего сердца у подножия Арарата. Он жил в Лондоне во время второй мировой. В Париже прожил последнюю треть своей жизни. Его родной писательский литературный язык – английский.

Настоящий гражданин мира, он всех удивлял своими чудачествами – огромной, не снимаемой с головы папахой, накидкой – словно только что спустился с гор, усами – как у Лотмана. Или, наоборот, у Лотмана были усы как у Сарояна?

В молодости он приехал в Советский Союз, в Москве его поселили в номере гостинице Националь и с гордостью сказали: «В этом номере жил Ленин». – «Ну и что? Теперь буду жить я», – ответил Сароян, повергнув в шок администрацию. Он оказался прозорливее Фейхтвангера, который был в восторге от Сталина . Книга Сарояна о советском тоталитарном государстве до сих пор не переведена на русский. А жаль.

О чем он пишет? Да ни о чем. Его эссе, иногда смешные, иногда грустные, – всегда попытка полной откровенности, что на русском языке именуется словом «исповедь». Он и калифорниец, и житель Нью-Йорка. И везде его интересует  только одно – жизнь людей без всякой идеологии. Правда, люди у него почему-то все очень хорошие, смешные и добрые. Потому что таков был сам Сароян.

Говорят, что, кого бы ни писал художник, у него получается автопортрет.  А речь его героев, словно прямая трансляция, да еще со своей интонацией. Вот он описывает картину, где изображена девочка с куклой, и лишь вскользь замечает, что у девочки и у куклы одно лицо. И за этой маленькой деталью целая жизнь и его отношение к жизни. Девочка играет в куклу или кукла играет в девочку. Жизнь играет человеком или человек играет жизнью.

Он неожидан в каждой фразе. Хотя речь его проста и диалоги отрывисты, как и у Хемингуэя. Его рассказы так похожи на фильмы Годара. На тротуаре стоит женщина с тремя ребятишками, она смотрит в небо и улыбается: «Бог знает, какая тайна в этой улыбке».

За спокойной добротой и легкостью его стиля чувствуется уверенность в себе и какая-то мощная сила, как от горы Арарат, где, по преданию, до сих пор целы обломки Ноева ковчега.

Рассказывают, что однажды  в Армении в разгар дружеского застолья, он встал и пошел к выходу. «Пойду к солнцу». Вышел в сад, а навстречу ему бежит девочка. Он берет ее на руки. «Как тебя зовут?» – «Арев». Арев значит солнце.

Там же другой забавный случай. Увидев знаменитого писателя, студенты устроили ему овацию. Зал никак не затихал. Тогда Сароян показал на портрет Брежнева. Зал все понял, засмеялся и затих.

Его главная книга «Человеческая комедия» давно стала культовой на всех языках. И всегда с улыбкой. А говорят, что смех непереводим. Когда ему присудили Пулитцеровскую премию, он решительно отказался. «Коммерция не вправе управлять искусством», – сказал Сароян. Как это актуально сегодня. Или – как старомодно?

 

«Известия»,  1 сентября 2008.

------------------------------------------------------------

 

Властелин сердец

(35 лет назад умер Джон Толкиен)

 

 

Толкиен – писатель, переживший Первую мировую войну на полях сражений и в окопах. Его творчество – человеческий ответ на бесчеловечную бойню, в которой участвовал отнюдь не в качестве наблюдателя, он чудом уцелел в знаменитой битве при Соме. Толкиен избрал опасную профессию военного телеграфиста не из любви к риску, а из склонности к тайным шифрам.

Толкиен всю жизнь изобретал тайные языки и искусно вплетал их в свои причудливые повествования. Шифры и сказочные страны – неизменные спутники детства. Хоббиты по сути дела те же швамбраны Льва Кассиля. У писателей одного поколения – одна судьба и одна мечта. Связным был и Катаев, получивший Георгиевский крест за храбрость и сражавшийся с тем же немецким противником.

После Первой мировой войны многие даже из тех, кто верил, утратили веру в Бога. Я не спрашивал Кассиля и Катаева, верят ли они. Это было бы с моей стороны опаснейшей провокацией. Толкиен, покинувший наш мир в 1973 году, до последнего часа оставался глубоко верующим католическим писателем. Оксфордская профессура искоса смотрела на Толкиена. В те времена, как и сегодня, среди интеллектуалов в моде был агностицизм или даже воинствующий атеизм. Но он не гнался за модой. За всю жизнь так и не обзавелся телевизором, одевался как русский интеллигент-шестидесятник, посмеивался над изысками модной французской кухни.

Некоторые благочестивые католики считают, что Толкиена по образу его жизни и мыслей следует причислить если не к лику святых, то уж, во всяком случае, к лику блаженных.

Долгие годы, более полувека, не затихали его размолвки с женой из-за католической веры. Жена не любила церковь, а он не пропускал ни одной торжественной мессы, ни одного причастия. Это не помешало самому счастливому браку. Толкиен влюбился в будущую супругу, когда ей было 19, а ему 16, и, едва дождавшись совершеннолетия, вступил в брак. Никаких любовных бурь и потрясений до самой смерти супругов. Может быть, поэтому один из критиков, прочитав "Властелина колец", воскликнул: "Наконец-то книга без религии и без баб". Тем не менее Толкиен – до мозга костей религиозный писатель. В одной из своих лекций он назвал "величайшей милостью Божией" способность человека фантазировать и тем самым "обогащать реальность".

Слава пришла к нему после шестидесяти, когда он ушел на пенсию и, казалось, до конца дней уединился в пригородном оксфордском домике. Нарастал поток писем, по ночам звонили какие-то психи, у дверей толклись журналисты, интервьюеры. К этому Толкиен никогда не стремился.

Лично я впервые встретился с толкиенистами в Царицынском парке в начале 80-х, когда увидел вполне взрослых парней, размахивающих деревянными мечами. И потом, по дороге к метро, встретил целую вереницу прячущих под плащами грозное оружие. Они стекались на очередную битву. Советская власть не одобряла игры такого рода, но запретить их как-то не удосужилась. К самому Толкиену отношение более чем прохладное. Его просто не издавали. Кстати, именно Толкиен придумал словосочетание "империя зла"...

Новая реальность, которую подарил человечеству оксфордский маг, соткана из европейского фольклора и английского джентльменства. Толкиен – рыцарь XX века, окопавшийся в оксфордском колледже и завоевавший оттуда весь цивилизованный мир. Он дожил почти до 82 лет, полный творческих планов и неосуществленных замыслов. Несмотря на испытания и утраты, неизбежные в позднем возрасте, Толкиен до конца дней сохранял свой природный английский юмор и оптимизм.

Ему повезло – он не видел нынешней экранизации своей роскошной мечты, где бродят мускулистые атлеты в засаленных тряпках. Ничего подобного нет в его книгах. Там дух рыцарства и волшебства и безграничный полет фантазии. Толкиена никто не ждал и никто не предсказывал. Он пришел сам. Ему удалось затронуть какие-то потаенные струны англоязычной культуры, которые звучат в резонанс. Ну да, хоббиты, гоблины, эльфы. Ну, фантастические битвы за право обладания волшебными кольцами. Что тут нового? Все это уже было и в европейском эпосе, и в европейской литературе. Почему именно Толкиен? Почему именно "Властелин колец"? Почему такой пик популярности, начавшийся в середине двадцатого века и нарастающий в двадцать первом? Психологи объясняют, что стремительное ускорение исторического времени порождает жажду остаться в прошлом. И ничто не может отменить даже у взрослого человека потребность в сказке. Гомо сапиенс – не очень удачное определение нашего вида, разумными мы никогда не были. Человек фантазирующий, человек играющий – это гораздо ближе к нашей природе. Как знать, может, со временем человека назовут гомо хоббитус?

 

«Известия», 2 сентября 2008.

------------------------------------------------------------

 

Черно-белая любовь

 

 

11 сентября в Московском  Доме фотографии открывается выставка работ знаменитого известинца Виктора Ахломова.

Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Виктор Ахломов увидел тысячи раз. Его снимки похожи на рыболовные снасти, которые стоят на берегу   и ловят в свои сети не рыбу, а небо и облака.

У Ахломова есть работа под названием «Плевать мне на Мальтуса». И в этих словах он весь. Московский мальчик, родившийся в 1938-ом. Одно из самых первых его зрительных впечатлений – немецкие зажигательные бомбы. Те еще «фотовспышки». Как ни странно, он их запомнил. Один из классических снимков – тень фотографа, снимающего Лужники в 1980-ом. Это его теневой автопортрет. Кажется, что эта тень, распростершаяся на все поле, образовалась еще от вспышек зажигательных бомб, которые сыпались с неба на трехлетнего мальчика.

Вот он у соловецкого сруба в 1963 году. О  ГУЛАГе в те времена было не принято говорить. Обо все говорят глаза фотографа на автопортрете. В них всё и больше всего. Двадцать лет спустя Ахломов повторит этот автопортрет на фоне соловецких стен-казематов. Теперь в глазах его есть еще и гнев. Довольно редкое и не очень характерное для него состояние.

Он влюблен в этот мир. И свою влюбленность передает светописью в черно-белых фотографий. Вещи, которые мы снимаем, тоже смотрят на нас, как мы на них. Снимки Ахломова – это постоянное возвращение, а, может быть, даже воскрешение, казалось бы, давно ушедшего мира.  Он снимает не объекты, а свою любовь к ним.

Вот Ахломов и Растропович держат в руках два свежих  оттиска газеты «Известия». Смотришь на снимок, и кажется даже, запах свежей типографской краски щекочет нос. И слегка сжимается сердце. Это не просто двойной портрет с великим виолончелистом, а фотодуэт.

 

«Известия», 5 сентября 2008 г.

----------------------------------------------------------------

 

Большая Медведица пера

 

 

Он жил в эпоху, когда казалось, что все можно объяснить. Философы наперебой  давали ответы на вопрос, в чем смысл жизни. В борьбе за светлое будущее мирового пролетариата – по Марксу. В стремительной эволюции к Сверхчеловеку – по Ницше. В прогрессе науки – по всеобщему заблуждению. Ни в том, ни в другом и ни в третьем – утверждает Толстой. Смысл жизни в любви, но не в человеческой, а в божественной. В то время почему-то считалось, что все аскетическое – само по себе божественно. Земной любовью Лев Николаевич пресытился уже к 35-ти. Пережил свой арзамаский ужас смерти и решил вступить с ней в единоборство. Поединок закончился, я бы сказал, вничью. Уход из Ясной Поляны в никуда обессмертил Толстого не меньше, чем Пушкина обессмертила его последняя дуэль. Но если дуэль – дело, по тем временам, почти заурядное и обычное, то уход в вечное странствие, где смерть сливается с жизнью где-то за горизонтом, – сюжет скорее для жития, чем для биографии. А тут еще отлучение. Кого из святых не отлучали от канонической религии, начиная с Христа?

В 18 лет он обозначил в своем дневнике цель жизни – создать новое Евангелие. В широком смысле он его создал. Непротивление злу насилием – закон Толстого. Такой же непреложный, как закон всемирного тяготения Ньютона. Да, существует мощная сила ненасилия. И она играет в мире не меньшую роль, чем грубая сила. Возможно, гений допустил ошибку, поставив в начале слово «непротивление». Уж кто-кто, а он противился злу всем своим существом. С литературной и религиозной точки зрения попытка переписать Евангелия на современный лад успехом не увенчалась. Современники зло шутили: есть Евангелие Христово и Евангелие Толстово. У Толстого нет чудес, нет воскресения из мертвых, но есть твердая уверенность в божественной правоте Христа. Этой уверенности не было и нет у многих, кто скрупулезно следует каждой букве, ничто не подвергая сомнению, ни в чем не пытаясь разобраться.

Софья Андреевна записала в своем дневнике, что Левушка создал свое вероучение, о котором через несколько месяцев все забудут. Вот уже 21-й век начался, а не забываем. Кто ругает, кто критикует, ломясь в открытую дверь, а кто-то пытается искренне разобраться в прозрениях и заблуждениях великого человека. Так ли часто рождаются такие овселененные и в то же время такие земные гении. Да и с чисто человеческой точки зрения Толстой фееричен и ослепителен. Вы можете запросто сыграть на фортепьяно в четыре руки переложение 4-й симфонии Бетховена или прелюдию Шопена? А читать Канта и Шопенгауэра по-немецки, жалуясь, что не все понятно? А критиковать Шекспира, давая свои переводы со староанглийского?

Ненавистных французских поэтов Малларме и Бодлера Лев Николаевич, конечно же, читал и переводил с французского. Переводов тогда еще и не было. И вот парадокс или живая диалектика Гегеля. Критикуя церковь, он, тем не менее, привлек к вере и к текстам Евангелий, по их свидетельству, таких столпов, как Владимир Соловьев, Павел Флоренский, Николай Бердяев, Сергей Булгаков. Потом они все яростно критиковали своего учителя, открывшего для них путь к христианству. Но факт остается фактом – открыл-то он. Кто не заблуждается, тот и не прозревает. Еще Вольтер говорил, что обезьяна не ошибается в решении дифференциальных уравнений по очень простой причине – она их не решает. А Толстой решал. Ошибался, но первый пытался решить.

В свое время Надежда Константиновна Крупская вычеркнула недрогнувшей рукой «Исповедь « и «Царство Божие внутри нас» из списка разрешенной литературы. Правда, «Анну Каренину» и «Войну и мир» разрешила. Сталин оказался хитрее. Издал Толстого всего, до буквы, но за толстовство расстреливал и сажал. Примерно так же поступал до этого Ленин. Восхищался «матерой глыбой» и «человечищем», принимал апостола толстовства – Черткова, а само  толстовство искоренял беспощадно.

У меня были крупные неприятности и Литинституте, когда в спецкурсе по Толстому я процитировал студентам  выдержки из знаменитого сна. Лев Николаевич увидел во сне себя висящим над бездной и уже готовым упасть в бесконечную пустоту, как вдруг почувствовал, что-то, что он назвал «помочами», а мы скорее назвали бы парашютными стропами. Только не от купола парашюта свисали стропы, а от некого центра мироздания, проще сказать, от Бога. Толстой еще сравнил себя с младенцем, лежащим в люльке, подвешенной к потолку. Когда он проснулся, многое стало ясно. Религиозный кризис был преодолен, и ощущение небесной связи с Творцом уже не покидало писателя.

Кроме учения о непротивлении злу насилием было еще не очень понятое «опрощение». Тут вроде бы и говорить не о чем. Не может каждый человек пахать, сеять, рубить дрова, тачать сапоги и при этом писать гениальные романы. «Сидят папаши. / Каждый хитр. / Землю попашет, / попишет стихи». Это Маяковский не о толстовстве, а о коммунизме писал. Ни то, ни другое не получилось у человечества. А сам Толстой смог. Это ведь только в анекдоте: «Ваше сиятельство, пахать подано». И пахал, и сеял, и дрова рубил, и воду носил, и сапоги тачал сам.

Но и с книгами все не просто. И 19-й, и 20-й, и теперь уже 21-й век взахлеб читают «Войну и мир» и «Анну Каренину». Дошло до популярной в 20-е годы частушки: «Мой миленок не простой  –/ кум шофера Ленина. / Что теперь мне Лев Толстой / и Анна Каренина». И вот уже гениальный Маяковский обессмертил хрестоматийного классика:  «С неба смотрела какая-то дрянь, / величественно, как Лев Толстой». После такого космического портрета вряд ли кто-нибудь забудет Толстого, даже не прочитав ни одной его строки. А ведь есть еще «Толстой – Большая Медведица пера». Это уже метакод, запись навечно в звездную книгу рядом с античным Орионом-Орфеем. Однако фольклор студенческий и на толстовство откликнулся и его запечатлел на века в песенной шпаргалке: «В имении Ясной Поляне / жил Лев Николаич Толстой, / не ел он ни рыбы не мяса, / ходил по деревне босой». А ведь действительно ходил и не только по деревне. Дошел босой от Ясной Поляны до Москвы, кода было за 70. До чего же могучий организм. Чехов или Бунин  слегли бы замертво на первом же полустанке.

Было бы пошлостью говорить сегодня о художественных достоинствах его прозы. Это все равно, что объяснять, как ярко светит солнце. И все же нельзя слишком доверять этому гениальному графу. Вот пьеса «Живой труп». Ничего себе труп – гуляет всю ночь с цыганами, да еще цыганку из табора увел. А Оленин в «Казаках» походя дарит коня. Это все равно, что «порш» подарил и даже о цене не задумался. Плохо мы прочли «Казаков» – там все ясно про наш Кавказ. И «Севастопольские рассказы», где он свои боевые впечатления запечатлел, неплохо бы перечесть и нам, и нашим врагам. И все же я никогда не прощу Толстому, что отобрал Наташу у Андрея и отдал Пьеру. И с Анной нехорошо поступил, бросив под паровоз. Да и Катюшу с Нехлюдовым незачем было разлучать. Боюсь, что и через тысячу лет эти претензии к великому писателю останутся в силе. И в этом лучшее доказательство его гениальности.

 

---------------------------------------------------------------------

 

Я спросил у Тополя…

(8 октября исполняется 70 лет писателю, сценаристу и давнему другу нашей газеты)

 

 

Не думаю, что фамилия Цвигун, о чем-то говорит сегодня массовому читателю. А тогда, в начале 80-х, сотни тысяч ушей приникли к глушилкам, чтобы сквозь рев и свист услышать обрывки фраз из романа Тополя «Красная площадь». Был ли могущественный свояк Брежнева, заместителя Андропова, застрелен или он сам застрелился, мы не узнаем никогда. Тополь считал, что застрелили.

Своим запрещенным политическим триллером Тополь предвосхищал жанр документального расследования, который был невозможен в советскую эпоху. Тогда он опережал время. Сегодня время опередило его. Но наш читатель верен, как Пенелопа, тем, кого полюбил однажды. Тополя по-прежнему читают, пытаясь разобраться в том, что когда-то поэт Велимир Хлебников четко обозначил термином «катастрофа событий». Тополь настолько уверовал в свою миссию, что, не ограничиваясь литературой, шлет «Донесения» главе государства с подробными рекомендациями, как бороться с мировым терроризмом. Фантаст в России больше  чем фантаст.

Схлынул интерес к политике, и появился сексуальный боевик «Любожид». После  телепередач «Про это» удивить читателя любовными приключениями вряд ли возможно. Но интерес к личности Тополя не исчезает. «Любожид» читают просто потому, что это повествование о  жизни горячо любимого автора.

Судьба довольно типичная. Сначала советский школьник, штурмующий очередь в кинотеатр, где тысячи зрителей мечтают пробиться к кассовому окошечку, чтобы достать билет на трофейный фильм. Потом комсомольская юность и дружная комсомольская стройка города будущего под названием Сумгаит. Тополь и сейчас не может понять, как в городе его юности, где армяне и азербайджанцы жили бок о бок без малейшей тени вражды, могла в годы перестройки возникнуть межнациональная резня. Это общее недоумение целого поколения.  Мина межнациональной розни, заложенная вождем в 49-ом, взорвалась в конце 80-х и погубила многонациональное государство.

Люди подобные Тополю чувствуют себя живыми осколками рухнувшей великой империи. Добившись эмиграции, никто из них не стал эмигрантом. Его возвращение было неотвратимо и закономерно. Но, как сказал  поэт, истина проста – «никогда не возвращайся в прежние места». Все романы Тополя и все его фильмы – ностальгия по ненастоящему, вернее, по настоящему прошлому, по государству, где мы родились, но никогда уже не умрем. Потому что государства этого нет. Времена не выбирают? Еще как выбирают! Тополь  живет  где-то там, а правильнее сказать здесь, в 50х-70х. Оттуда он пытается исправлять вывихи наших дней. Но между 20-м и 21-м веками не вывих, а перелом. Не закрытый перелом, а открытый. Тополь сказал все, что хотел сказать, и распечатал миллионными тиражами, о чем любой писатель мечтает. Но романы его пронизаны  надеждой на выздоровление давно умершего.

Как-то трогательно, почти по-детски, Тополь пытается дописать все эротические сцены, недописанные, по его мнению, Толстым и Достоевским. Что же там на самом деле было у Анны с Вронским на неудобном диване. Ну дописал. Получилось что-то похожее на мальчишеские рассказы о сексе в пионерлагере.  Хотя житейская наблюдательность иной раз спасает. Вот одно из бесспорных открытий Тополя – русская женщина в постели не только женщина, она еще и нянька. Вот почему, по утверждению писателя, редко кто из иностранцев уезжает из России без русских жен.

Тополя читают не для того, чтобы спорить, а чтобы улыбаться и соглашаться. Вряд ли его понимают поколения, не пережившие советскую власть. Но большинство из нас вышли из прошлого века с полным запасом горьких и сладких воспоминаний, которые после культового фильма Феллини получили название «амаркорд». Легкая, как тополиный пух, который мы поджигали в детстве, проза Тополя отдает тем горько-сладким дымком.

Заслужить любовь читателя и легко и сложно. Надо быть таким, как читатель. Тополю это удалось в полной мере.

 

«Известия», 7 октября 2008 г.

--------------------------------------------------------------

 

Промолчи – попадешь в богачи

(19 октября 90 лет со дня рождения Александра Галича)

 

 

По природе своей Галич был победителем. Его жизнь мало отличалась от нашего общего быта. Так же собирались на кухнях и в клубах разных НИИ. Так же смеялись над правящими слепцами и глухарями. И даже пели те же самые песни.

«И рубают финики лопари, / А в Сахаре снегу – невпроворот! / Это гады физики на пари /

Раскрутили шарик наоборот». Так что нынешнее глобальное потепление для нас не новость.

Над чем   и над кем только ни смеялись. И хоть бы что-нибудь устарело. Ну разве что бессмертная баллада о НИИшном Ромео и его иногородней Джульетте: «А как вызвали меня, я сник от робости, / А из зала мне кричат: «Давай подробности!». Хоть это отпало и то спасибо. Галича все знают, даже его не зная. Его песни давно превратились в пословицы и поговорки: «спрашивайте мальчики, спрашивайте», «промолчи – попадешь в первачи, промолчи – попадешь в богачи».

Александр Аркадьевич Гинзбург (Галич) детство провел в Кривоколенном переулке Москвы, гуляя во дворе дома легендареного поэта Веневитинова, того самого, у которого Пушкин впервые вслух читал друзьям всю ночь драму «Борис Годунов». Перед его глазами постоянно была знаменитая Меньшикова башня с масонской символикой и поныне уплывающая в дальние облака. Может быть, именно этот архитектурный шедевр подсказал ему рефрен песни «облака плывут, облака». Я много раз проверял этот оптический эффект. Если подойти к Меньшиковой башне вплотную, она поплывет ввысь. Возле других колоколен Москвы такого эффекта не наблюдается. «Облака плывут, облака, / В милый край плывут, в Колыму, / И не нужен им адвокат, / Им амнистия – ни к чему».

Тема сталинских репрессий в те времена была почти полностью запрещенной. Но мы на эти запреты плевать хотели. В каждом мало-мальски интеллигентном доме лагерная тема была самой горячей и актуальной. Почти у всех были близкие или погибшие, или отсидевшие.

Многие были убеждены, что Галич и сам был сталинским зэком. Но, к счастью, это не так. Его песни действительно пронизаны фольклором ГУЛАГа. Но этот фольклор поэт создавал сам. Хотя бы этот, как взрывали статуи Сталина, которыми была утыкана вся страна. Чем задрипаней станция, тем выше скульптура. «Ну, тут шарахнули запал, /

Применили санкции... / Я упал, и он упал – / Завалили полстанции». Таких историй мы в молодости и без Галича слышали миллион, но у него это отливалось в бронзу, вернее, в струнный металл. Он, именно он, стал основоположником того гитарного ренессанса, из которого выросли и Окуджава, и позднее Высоцкий. Интонации Галича слышны во всех песнях Высоцкого, но Галич исполнял мягче, интимнее. Хотя со временем, когда его исключили из всех творческих союзов, он стал давать отнюдь не безопасные домашние концерты, и там он пел все резче и резче.

Кремль в те годы жил своей обособленной сектантской жизнью, настолько далекой от нашей, что нашелся же отнюдь не самый старый и отнюдь не самый дремучий член ЦК Полянский, который песни Галича впервые услышал на свадьбе своей дочери, выходящей замуж за известного драматурга Дыховичного. Услышал – и началось. Неприятности у барда случались и раньше. Здесь не допустят, там запретят, но это с кем не бывало. А тут сразу на секретариате исключили из Союза писателей единогласно. Вначале, правда, были шероховатости. Драматург Арбузов, с которым Галич в годы войны вместе начинал театральную карьеру, хотя и сказал, что  следует исключить, но при голосовании воздержался. Воздержались В.Катаев и А.Барто. Тогда им  объяснили, мол, в ЦК просили, чтобы решение было единогласным. И решение стало единогласным.

Исключили автора пьесы «Вас вызывает Таймыр», которая в послевоенные годы побивала все мыслимые и немыслимые рекорды посещаемости в театрах страны. Исключали автора, как сейчас бы сказали, культового сценария фильма «Верные друзья», который и поныне смотрим с увлажненным взором. Пророческой оказалась и сверхпопулярная песня, казалось бы, далекая от политики: «До свиданья, мама, не горюй, / На прощанье сына поцелуй». Галича выдворили из страны, что по тем временам, было еще либеральной мерой. На таможне пытались сорвать с него золотой крестильный крест, с которым Галич не расставался. «Тогда я не поеду», – сказал поэт. И от него отстали. Но не навсегда. Уж очень раздражали кремлевских старцев, которые по возрасту и старцами то еще не были, новые песни Галича. «Когда я вернусь, я пойду в тот единственный дом, /

Где с куполом синим не властно соперничать небо, / И ладана запах, как запах приютского хлеба, / Ударит меня и заплещется в сердце моем... / Когда я вернусь... О, когда я вернусь...»

Как это так – вернусь! Запад в то время был страной без возврата. И он вернулся бы несомненно, если бы не… Так и хочется сказать: «Если бы не убили». Но официальная версия гласит, что Галич погиб, не дожив до 60-ти, от удара током. Перепутал в своей парижской квартирке гнезда антенны с гнездами питания. Вслед за дочерью Галича я в эту версию не верю. Тем более что незадолго до трагического финала она получила письмо с наклеенными газетными буквами, складывающимися в текст: «Галича хотят убить». Этого вполне достаточно.

 

 «Известия», 16.10.08

-------------------------------------------------------------------------

 

 

Час мужества для русских писателей

(20 ЛЕТ НАЗАД ОТМЕНИЛИ ПОСТАНОВЛЕНИЕ ЦК ВКП(Б) О ЖУРНАЛАХ "ЗВЕЗДА" И "ЛЕНИНГРАД")

 

 

Вот выдержки из постановления ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград» от 14 августа 1946 г.: «Предоставление страниц «Звезды» таким пошлякам и подонкам литературы, как Зощенко, тем более недопустимо, что редакции «Звезды» хорошо известна физиономия Зощенко. Зощенко изображает советские порядки и советских людей примитивными, малокультурными, глупыми, с обывательскими вкусами и нравами. Злостное хулиганское изображение Зощенко нашей действительности сопровождается антисоветскими выпадами. Журнал «Звезда» всячески популяризирует также произведения писательницы Ахматовой, литературная и общественно-политическая физиономия которой давным-давно известна советской общественности. Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения не могут быть терпимы в советской литературе». Умри, Денис – лучше не напишешь. Померкни, чеховское «Письмо к ученому соседу».

Безыдейная Ахматова никаких партийных постановлений отродясь не читывала. Просто при входе в Союз писателей вокруг нее образовался пустой коридор. Люди разбегались в разные стороны. Близкие знакомые шарахались по углам. И так на долгие годы. Даже после смерти Сталина, отвечая на вопрос иностранного корреспондента, согласна ли она с постановлением 1946-го года, Ахматова ответила коротко и неясно: «Только так!» А что еще могла она ответить иностранным корреспондентам? Зощенко в 1954 тоже был краток, обращаясь к писательской общественности после очередного разноса: «Я не ожидаю от вас сочувствия. Я прошу вас, дайте мне спокойно умереть».

К Ахматовой Сталин испытывал особую неприязнь. То называл ее в своем кругу английской шпионкой, то спрашивал после оваций устроенных поэтессе: «Кто организовал вставание?» Не помогли строки Ахматовой, написанные в надежде на освобождение сына из Крестов: «Где Сталин, там свобода». А может быть, помогли. Ведь саму поэтессу не посадили, не расстреляли. Просто запретили печатать и поначалу лишили продовольственных карточек. Попросту говоря, Зощенко и Ахматову обрекали на голодную смерть. Потом передумали. Как рассказывал В.П.Друзин, его срочно доставили из Европы в Ленинград на военном самолете и поручили опеку над опальными писателями. Друзин с гордостью поведал нам, молодым аспирантам Литинститута, в 1970 году, как он лично распорядился выдать Зощенко и Ахматовой продовольственные карточки. Но, разумеется, «опека» означала постоянный надзор даже над отлученными от печатного станка писателями. Да ведь отменили это мерзкое постановление лишь на изморе советской власти, 52 года спустя. Ахматова и Зощенко при всей своей непохожести оставались нежелательными писателями. Правда, время от времени, что-то с большим трудом печаталось. Но, как сказал А.Вознесенский: «Попробуйте достать Ахматову…» Черненькая книжечка, изданная всеми правдами и неправдами, была даже не букинистической, а почти антикварной редкостью. Зощенко издавали, но очень нехотя, что называется «из-под глыб». Почему же советская власть так дорожила этим хамским постановлением, что лишь под яростным давлением общественности и отменила его лишь в 1988, когда ее саму уже фактически отменили?

В этом творении коллективного партийного разума после всех тяжелейших испытаний, сквозь которые с такой честью прошла писательская интеллигенция в годы войны, снова устанавливался и подтверждался старинный взгляд на литературу, как на сферу партийного обслуживания. А на писателей, как на челядь, которую время от времени следует предавать публичной словесной порке. Что и делала партийная салтычиха в лампасах генералиссимуса. Более чем на полвека в стране снова воцарялся дух пренебрежительного отношения к интеллигенции. Миазмы этого позорного постановления прочно внедрились в мозг и в печень миллионов людей и до сих пор слышны отрыжки и отголоски этого чингисханского окрика.

Хамили на государственном уровне люди, которые не стоили и подметки тех, кого они безнаказанно покрывали трамвайной руганью. России еще долго придется зализывать этот шрам у самого сердца. Потому что литература была, есть и будет сердцем великой страны. Настоящая литература – единственная область, которая не зависит ни от экономики, ни от политической конъюнктуры. Именно это злило и раздражало власть. На поэтессу, пишущую после войны и блокады о любви и цветущем шиповнике, обрушилась вся мощь советской пропагандистской машины. Вот когда уже в другом контексте, по-новому читались ее блокадные стихи: «Мы знаем, что ныне лежит на весах / И что совершается ныне. / Час мужества пробил на наших часах, / И мужество нас не покинет».

И Ахматова, и Зощенко до отмены постановления не дожили. Официально Зощенко так и оставался «хулиганом», «пошляком»,  «подонком литературы». Никто не отменял и доклад Жданова, где он, оперируя дореволюционной цитатой, вырванной из контекста, позволил себе назвать Ахматову «блудницей с душой монахини». Напомню, что оба слова –  и монахиня, и блудница – были в те годы ругательными в устах партийного руководства.  «Писатели – это артиллерия», – говорил позднее Хрущев, поручивший комсомольскому вождю Шелепину сравнить Пастернака со свиньей: «свинья не сделает того, что он сделал». Это все эхо того рокового постановления 1946 года, от которого отказался лишь последний генсек, да и то нехотя и сквозь зубы.  Постановление названо всего лишь ошибочным. А надо было сказать – преступным.

 

«Известия», 19.10.08

-----------------------------------------------------------

 

Подкидыш Венечка

(24 октября исполнилось бы 70 лет автору бессмертной поэмы "Москва - Петушки")

 

Сегодня трудно поверить, что веселый классик времен советского андеграунда большую часть своей жизни, подобно своему герою Венечке, работал в подсобке и кочегарке. Беглый перечень профессий филолога, отчисленного по очереди из трех вузов, – от МГУ до Владимирского педагогического – говорит сам за себя. Подобно герою культовой «Блондинки за углом» он работал магазинным грузчиком . Но спасительной блондинки под боком не оказалось, и места работы менялись стремительно. Библиотекарь в Брянске, монтажник кабельных связей в различных городах России, Литвы и Белоруссии, лаборант паразитологической экспедиции в Узбекистане и даже лаборант НИИ «по борьбе с кровососущим гнусом» в Таджикистане. Если же все эти специальности сфокусировать, как раз и получится типичный русский писатель.

В своей веселящей, как газ, прозе он и кровососущих изучал, и с паразитами боролся, и библиотечному делу содействовал. Сегодня во Владимире на здании Пединститута, из которого его отчислили, висит мемориальная доска. Это тоже наша традиция. Отчисляли Лермонтова из МГУ, отчисляли Льва Толстого из Казанского университета, Пелевина – из Литинститута. Отчисление для русского писателя как посвящение.

Детство тоже довольно типичное для будущего прозаика, родившегося в 1938-ом. Отца арестовали и посадили почти на 15 лет в сталинский концлагерь.  Гуманная советская власть сажала и расстреливала родителей, а детей заботливо распихивала по детдомам, которых было в стране несметное количество. Дети, выросшие в этих холодных теплицах, отвечали советской власти полной взаимностью и неподдельной любовью, о чем свидетельствует «Моя маленькая лениниана», где Венечка (так уж его теперь называют) бережно собрал изречения вождя революции:

«Необходимо произвести беспощадный террор против кулаков, попов и белогвардейцев.

Будьте образцово беспощадны.

Расстреливайте, никого не спрашивая и не допуская идиотской волокиты.

Короленко ведь почти меньшевик. Нет, таким «талантикам»не грех посидеть недельку в тюрьме.

Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллигентов, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно».

Позднее такую работу над ленинскими высказываниями проделали и другие писатели, например, В.Солоухин. Но Венедикт Ерофеев был здесь первопроходцем.

Что же касается гениальной поэмы «Москва – Петушки», то несмотря на сказочную популярность этой вещи, она еще полностью не осмыслена. Ясно указано лишь на связь с другой классической поэмой в прозе – «Мертвые души», но и следы «Улисса» Джойса отчетливо просматриваются. Тот пускался в одиссею по одному и тому же маршруту Дублина, а Венечка,  как Одиссей в Итаку, стремится в Кремль и в Петушки, но почему-то все время попадает на курский вокзал. Правда, вместо волшебных напитков из рук коварной нимфы он потребляет коктейль «Слеза комсомолки». Вместо сирен ему поют ангелы небесные: «Не пей», – а Венечка трогательно просит еще один последний глоточек, и ангелы небесные разрешают.

В Петушках по пятницам ждет его верная рыжая Пенелопа, у которой «коса от затылка до попы». Невнимательно прочел поэму скульптор, автор памятника Венедикту Ерофееву: коса у Венечкиной пассии значительно укорочена, и не висит она фривольно сзади, а чинно лежит на груди. 

Плохо прочли «Петушки» нынешние радетели национальной идеи. Венечка эту идею враз ухватил: еврейский вопрос и гомосексуализм – вот единственные проблемы, обсуждаемые кабельщиками-первопроходцами из его бригады. А если вдруг еврейский вопрос исчезнет, что же останется? Только гомосексуализм? Это не на шутку тревожит Венечку.

Одно из самых замечательных мест поэмы навеяно отчасти общей теорией относительности Эйнштейна. Там есть рассуждение о человеке в закрытом лифте и о том, сможет ли он определить, падает лифт или поднимается. У Венечки сходная ситуация в электричке. За окнами темно, и невозможно определить, в Москву он едет из Петушков или в Петушки из Москвы.  И вот спасительное решение: на запотевшем стекле чьим-то пальцем написано знаменитое слово живого великорусского языка. Если слово слева, значит в Петушки, а если справа – значит в Москву.

Такого ориентира не нашлось у Венечки по дороге к Кремлю. Поэтому как бы ни стремился он в Кремль, попадал все время на Курский, в надежде, что там, в ресторане, есть херес.

Философ А.Ф.Лосев сказал о себе: «Я сослан в ХХ век». Венедикт Ерофеев выразился точнее и шире: «В этом мире я только подкидыш». Будучи болен раком горла, он в начале перестройки поселился в загородном доме,  принял крещение в католическом храме. Пытались к нему подобраться суслики из общества «Память», но он их послал куда подальше.

Из-за границы прислали специальный усилитель голоса. Прикладывая его к горлу, Венечка мог говорить, хотя у голоса был механический тембр. Но главным усилителем стала его бессмертная проза. Она звучит все громче и громче, хотя писателя давно с нами нет. Нет Венедикта Ерофеева, но есть Венечка, который давно стал фольклорным героем ХХ века, а маршрут Москва – Петушки таким же легендарным, как путь Москва – Петербург после книги Радищева. Писатель навсегда обессмертил и Курский вокзал, зарифмовав его по смыслу с Кремлем. Слависты не раз пытались занести Венечку в святцы сюрреализма, но что-то не получается. Сюр слишком реальный. Реализм слишком сюрный. Иностранцу этого не понять.

 

«Известия», 23.10.08

-------------------------------------------------------------------------

 

Хрущев против Нобеля и Пастернака

(ИСПОЛНИЛОСЬ ПОЛВЕКА С МОМЕНТА ПРИСУЖДЕНИЯ НОБЕЛЕВСКОЙ ПРЕМИИ БОРИСУ ПАСТЕРНАКУ)

 

 

Только совсем недавно нобелевский комитет рассекретил тайну: Борис Пастернак выдвигался на Нобелевскую премию непрерывно, начиная с 1946 года по 50-й. Потом наступила томительная пауза до 58-го. В тот знаменательный и роковой год его выдвинул  лауреат нобелевской премии Альбер Камю. Таким образом, Пастернак так же, как до этого Бунин, ждал своего часа почти 12 лет. Появилась знаменитая шутка, что декретный срок вынашивания нобелевской равен двенадцати годам.

Атмосфера  ожидания очень точно передана в мемуарах сына Пастернака Евгения: «Осенью 1954 года Ольга Фрейденберг спрашивала его из Ленинграда: «У нас идет слух, что ты получил Нобелевскую премию. Правда ли это? Иначе – откуда именно такой слух?» – «Такие слухи ходят и здесь, – отвечал ей Пастернак. – Я последний кого они достигают. Я узнаю о них после всех – из третьих рук. Я скорее опасался, как бы это сплетня не стала правдой, чем этого желал, хотя ведь это присуждение влечет за собой обязательную поездку за получением награды, вылет в широкий мир, обмен мыслями, – но ведь, опять-таки, не в силах был бы я совершить это путешествие обычной заводной куклою, как это водится. Вот ведь Вавилонское пленение. По-видимому, Бог миловал – эта опасность миновала. Потом люди слышали, будто (за что купил – продаю) выдвинули меня, но, зная нравы, запросили согласия представительства, ходатайствовавшего, чтобы меня заменили кандидатурой Шолохова, по отклонении которого комиссия выдвинула Хемингуэя, которому, вероятно, премию и присудят. Но мне радостно было и в предположении попасть в разряд, в котором побывали Гамсун и Бунин, и, хотя бы по недоразумению, оказаться рядом с Хемингуэем».

Пастернак оказался пророчески точен в перечне неприятностей, которые обрушатся на его голову в случае присуждения премии. Спустя четыре года все так и было. Почувствуйте атмосферу тех страшных лет, которые почему-то и сегодня все еще называют оттепелью. В Кремле идет отчаянная грызня за власть. Пока им не до Пастернака. Но это только пока. Страна одновременно в ожидании оттепели и в таком же напряженном ожидании новых репрессий, если победят открытые сталинисты.

Отношение к Пастернаку оставалось настороженным. Читатели давно забыли поэта, которого когда-то на Первом съезде Союза писателей Бухарин назвал самым выдающимся лириком. Забыли и казненного  Бухарина, чье имя даже не упоминалось вслух или в печати. Пастернак жил в основном переводами и работал над эпопеей «Доктор Живаго». Легко сказать «работал», если в это время на всякий случай арестовали возлюбленную поэта Ивинскую, ставшую за эти годы не только музой, но и героиней романа. «Зачем вам этот старый еврей?» – кричал Ивинской следователь во время допроса. Так в романе появился намек на концлагерь, в котором Лара погибнет под безымянным номером после смерти Живаго.

Подлинные причины истерики поднятой Хрущевым после присуждения Нобелевской Пастернаку остаются не совсем ясными. Ходят упорные слухи, что генсеку  передали высказывание поэта: «Сталин был кровавый палач, а Хрущев свинья». Не случайно будущему новому главе КГБ комсомольскому вождю Семичастному было приказано на торжественном заседании в присутствии Хрущева в президиуме сказать о Пастернаке, мол «свинья не сделает то, что он сделал». А вот и ответ на эту тираду: «Что же сделал я за пакость, / Я убийца и злодей? / Я весь мир заставил плакать / Над красой земли моей».

Тотчас был нанесен ответный удар. Тяжело больного, доведенного до рака легких Пастернака вызвали к генпрокурору Руденко для возбуждения дела по статье «измена родине», за которую полагался расстрел. Правда, раздувать дело не стали, а просто подвесили над  нобелевским лауреатом дамоклов меч. Хотя, казалось бы, что еще надо. От получения Нобелевской премии отказался, написал открытое письмо под диктовку властей, что не мыслит жизни вне своей страны и просит не лишать его гражданства. Раздражал сам факт, что живет в стране человек умирающий, но еще не полностью сломленный. Зато правящая союзписательская братия оказалась стадом визжащих свиней. Лев Ошанин публично донес на Пастернака, что он-де в своих последних вещах «возится с боженькой» – обвинение по тем временам ужасное. Борис Слуцкий договорился до того, что шведские академики решили отомстить нам за поражение в Полтавской битве Нобелевской премией Пастернаку. Борис Полевой кричал: «Вон из страны, господин Пастернак. Мы не можем с вами дышать одним воздухом». Других и упоминать не буду, их и так забыли. Но далеко не все вели себя таким образом. Взбунтовались студенты Литинститута, их усмирили с большим трудом. Слушатели Высших литературных курсов двинулись к приемной Союза писателей требовать восстановления Пастернака в творческом союзе. Им навстречу вышел важный чин и гаркнул: «Коммунисты назад!». Перифразированная строчка стиха Межирова «Коммунисты вперед!» произвел магическое действие. Слушатели ВЛК притормозили и разошлись. Но никакие заклинания не подействовали на Андрея Вознесенского и Андрея Синявского. Они пришли на запрещенные похороны  поэта. Потом им это припомнили и Хрущев, и Брежнев. И только нобелевский лауреат Борис Пастернак был уже вне пределов досягаемости земных властей.

Советская власть, как всегда, перестаралась себе во вред. После поднятой шумихи роман «Доктор Живаго» действительно прочел весь мир на всех основных языках. А в Советском Союзе родилась крылатая фраза: «Я Пастернака не читал, но гневно осуждаю». Она произносилась на многих митингах и собраниях. Между тем Нобелевская была присуждена Пастернаку за достижения в области лирики и развитие эпических традиций русского романа. Комитет оказался на редкость точен в определении заслуг нового лауреата.

В  1989-ом году нобелевская медаль Пастернака была торжественно вручена его сыну. Эта медаль стала последней каиновой печатью на туше советской власти.

 

«Известия», 27.10.08

-------------------------------------------------------------

 

Царство Тургенева

 

 

Его называли своим учителем крупнейшие писатели мира: Флобер, Голсуорси, Мопассан, Хемингуэй, Джойс, Томас Манн. Этот перечень можно расширить до бесконечности. Лев Толстой всю жизнь полемизировал с Тургеневым, хотя куда же уйти от призрака   дворянского гнезда в «Войне и мире». Достоевского раздражали цветы Тургенева. У него, мол, всюду, какой-то дрок, а кто знает, как выглядит этот дрок. Тургенев знал. Для Хемингуэя «Записки охотника» – что-то вроде писательского учебника. Он вспоминает эту гениальную книгу, когда пишет «Зеленые холмы Африки». Хотя что может быть контрастнее по отношению к русской природе? Все разное. Общее  – философия: человек один на один с бесконечностью. Все наши великие пейзажисты от Шишкина до Левитана видят  природу глазами Тургенева.

Вот уж, кто умел распорядиться сказочным богатством и духовным, и материальным, так это Тургенев. Он охотился, уходил в заросли с крестьянками, которым приглянулся молодой  барин. Эти радости повторялись почти каждое лето в Спасском, где и сегодня природный рай.  Но вот я сравниваю тургеневскую любовь и охоту  с такими же радостями у Хемингуэя и вижу принципиальную разницу. Тургенев везде хозяин-барин. Хемингуэй везде турист.

В жизни Тургенев любил простых женщин. Он  рассказывал Мериме о романе с мельничихой,   которая денег у него не брала, но однажды попросила подарить душистое мыло, чтобы порадовать барина ароматным запахом, когда он целовал ее руки. Услышав такое признание, Тургенев встал перед мельничихой на колени, осыпая ее поцелуями. Однако литературные герои Тургенева предпочитают влюбляться не в мельничих, а в интеллигентных женщин.

Говорят, что в средневековой России не было культа Прекрасной Дамы. У нас все это возникло в 19-ом веке в прозе Тургенева.  Тургеневские женщины – это словосочетание на все времена.  Так же, как тургеневская природа. Другой мы просто не знаем. Джойс утверждал, что подражал Тургеневу в своем «Портрете художника». В чем именно? Ведь никакого внешнего заимствования приемов не наблюдается. А в том, чему на самом деле нельзя научиться, что от рождения дано – родовитость, она же природность. Кто кого пишет – Тургенев русскую природу или русская природа Тургенева? Он первый заговорил о языке, как о самостоятельной могучей стихии. Флобер учился у Тургенева стилю. Писатель – это стиль, но Тургенев  больше, чем стиль. Тургенев – это язык.

И все же в его определениях русского языка: могучий,  правдивый, свободный – явный перебор положительных эпитетов. Потому что он влюблен и в русскую природу, и в русский язык, а от влюбленного бестактно требовать объективности. Возможно, что и дворянские гнезда не были столь поэтичны, и Лаврецкие не столь благородны, и Лизы не столь аскетически романтичны, но все это осталось за скобками. Пропуск в вечность –  литература. В ноосфере останется тургеневская дворянская цивилизация.

Он умудрился написать роман, который взбудоражил 60-е годы и в19-ом, и в 20-ом столетиях. «Отцы и дети» ввели в обиход новое слово – нигилизм, и вся Россия раскололась на нигилистов базаровцев и рыцарствующих идеалистов кирсановцев. Этот спор и по сей день все еще продолжается. Яростные атаки на интеллигенцию, которые время от времени ужесточаются в обществе, – это все тот же спор Павла Кирсанова с нигилистом Базаровым. А заголовок «Отцы и дети» вдруг стал эмблемой политической компании Хрущева, который в борьбе за тоталитарные устои советского государства заявил, что у нас нет проблем отцов и детей. Мол, дети только для того и родились, чтобы выполнять заветы отцов. А ведь проблема-то библейская, из притчи о блудном сыне, весьма популярной. Блудный сын, нагулявшись и разорившись, смиренно возвращается в хлев отца. Именно в хлев, и ест там корм вместе со свиньями. Так дорог стал ему родительский кров после перенесенных испытаний. Базаров возвращается на каникулы в родное гнездо, но единственно о чем мечтает – поскорее унести оттуда ноги. И уносит, но уже навсегда и очень далеко, в мир иной, откуда не возвращаются. Очень крутой и очень русский роман.

В своей знаменитой статье «Гамлет и Дон Кихот» Тургенев всех интеллигентных героев классифицировал как гамлетов или донкихотов. Гамлеты все знают, все просчитывают заранее и потому бездействуют. Дон Кихоты бросаются в бой, не задумываясь о последствиях. Сам он был Гамлетом, и Дон Кихотом в одном лице. Последние слова Гамлета: «Дальнейшее – тишина».  Тургенев ушел в вечность со словами:  «Умереть, как умирают цари».

Царство Тургенева – русская природа и русский язык, он сделал их мировыми.

    

«Известия», 10.11.08

--------------------------------------------------------------

 

Дядя Гиляй был их телевизором

 

 

Гиляровский, как многие из нас сегодня, – человек двух эпох. Он родился в середине XIX столетия, а ушел в вечность в 1935-ом, не дотянув два года до рокового 37-го. Но душа его целиком и полностью оставалась в дореволюционной Москве.  Описания той столицы до боли похожи на самые современные репортажи о жизни нашего мегаполиса.

 Толпы незаконно проживающих наемных работников (по-современному – гастарбайтеров). Их выборочно ловят и выселяют, а через неделю они снова в Москве. Видимо, есть закономерности жизни главного города, которые не меняются от столетия к столетию.

Когда главу полиции, проработавшего сорок лет, спрашивают, правда ли, что он знает поименно всех воров и бандитов своего округа, тот отвечает: «Еще бы!» а на вопрос, почему он их всех не арестовал, незамедлительно следует признание: «Потому и проработал здесь 40 лет». А иначе на другой же день прирежут. Принцип простой: прикажут – хватай, попался – задерживай. Да и нет смысла бороться. Задержишь одного – его место займут два новых. Не правда ли, все знакомо. А ведь это в позапрошлом веке так было.

Наш популярный диггер Михайлов, ныряющий в московские подземелья, ужасается тому же, чему впервые ужаснулся дядя Гиляровский. Прочитав описание парижской канализации в романе Гюго «Отверженные» и обследовав подземное русло Неглинки от Цветного бульвара до Александровского сада, он стал первопроходцем семи кругов подземного ада.

Внешний вид московских ночлежек 19-го века ничем не отличается от пристанищ гастарбайтеров в 21-ом веке. Двухъярусные нары, разгороженные рогожками. С той лишь разницей, что ночлежных домов было великое множество, а сейчас ночлежки явление редкое.

Уже в советское время Гиляровский явно под диктовку начальства пишет в мажорных тонах об исчезающей на глазах Москве. Старые дома сносятся целыми улицами. На их месте возникают роскошные дворцы. Целые предместья с окружающими деревьями становятся районами города. Гиляровский мог  бы написать такое и сегодня. Только теперь на глазах сносятся целые улицы из домов, которые Гиляровскому казались райскими дворцами.

Оглушительная слава дяди Гиляя (так любовно называла его московская богема) началась после публикации трагического репортажа с Ходынского поля, где во время коронации Николая II в давке погибло множество людей. Рискуя жизнью, Гиляровский поведал всю правду. Телевидения в те времена не было. Фоторепортажи из горячих точек не велись из-за громоздкой аппаратуры. Живой репортер – вот единственное окно в мир. Он и есть тогдашнее НТВ. Один Гиляровский заменяет собой все будущие телеканалы. Первооткрыватель и создатель жанра горячего репортажа навсегда запомнился москвичам и всей России. Репортажи были порой горячими в прямом смысле этого слова. Ведь он писал о пожарах и сам участвовал в процессе тушения. Богатырского телосложения, в запорожской казацкой папахе, он стал живым брендом столицы.

Гиляровского любили и пожарные, и цыгане, и завсегдатаи московских элитных  салонов. Он везде свой, и в ночлежках, и на паркете. Он первый рассказал о московской театральной бирже, куда съезжались Счастливцевы и Несчастливцевы со всей России. Гамлет и могильщик, Мария Стюарт и слесарша Пошлепкина – все побывали тут. Интересно, что театральная биржа существовала до конца ХХ века и исчезла лишь вместе с Советским Союзом. А во времена Гиляровского в Москве существовало не менее десятка гостиниц для господ актеров. Были и специальные театральные рестораны, где актеры встречались с антрепренерами, драматургами и коллегами по сцене.

Все-таки удивительные реформы порой охватывали столицу. Александр III, вступив на престол, первым дело уничтожил профессорскую автономию и в два раза повысил плату за частные лекции. Это чтобы беднейшие слои населения, упаси боже, не получили доступ к высшему образованию. В ответ то тут, то там возникали студенческие бунты и демонстрации. Один здоровенный купчина примкнул к студентам и был арестован. Из толпы раздался зычный голос: «Агапыч, беги домой, скажи там, что я со скубентами в ривалюцию вляпался!»

Француз Оливье, автор знаменитого салата, в ночь на 12 января предоставляет огромный зал своего ресторана для студенческих сходок. Правда, дорогая венская мебель припрятывалась. Ее заменяли простые стулья, а вместо изысканных горячих блюд подавались только холодные закуски. Зато всю ночь. Митингуй и ешь!  Профессора произносили крамольные речи, а студенты буквально носили на руках любимых ораторов.

Однажды на Тверской возникла таинственная стройка, огороженная заборами. Одни говорили, что воздвигается индийская пагода, другие настаивали на языческом храме Бахуса, третьи уверяли, что возводится мавританский замок. Оказалось – Елисеевский магазин. Многое из того, о чем пишет Гиляровский, читалось в советские времена, как сказка. Но рухнула советская власть, а гастрономическое изобилие с горами экзотических фруктов и развалами сыров снова можно видеть воочию. Москва Гиляровского со всеми своими прелестями и ужасами не только исчезает, но и на глазах возникает снова, как невидимый град Китеж, всплывающий из глубины времен. Был храм – стал бассейн. Был бассейн – стал храм. А дядя Гиляй теперь растиражирован в тысячи репортажей с места событий.

Он открыл Москву москвичам, как Гюго открыл Париж парижанам. Он писал преимущественно о Москве 19-го и начала 20-го веков, а получилось о Москве вообще – городе на все времена. Богатырю Гиляю эта задача была по плечу. Его богатырское перо дышит уверенностью и силой. Читаешь и удивляешься: так просто, так правдиво, так живо, что не умрет никогда.

 

«Известия», 11 декабря 2008 г.

----------------------------------------------------------

 

Держава для Пушкина

 

 

Пушкин сидит в портовой таверне. С корабля сходит  Эдгар По, заходит в то же заведение и садится напротив. Увидев поэта с бакенбардами и смуглой кожей, он тотчас отсаживается подальше со словами: «У вас слишком синие ногти». Это один из несостоявшихся рассказов о Пушкине, которые сочинял Тынянов. Он дошел до нас в устном пересказе, как вся жизнь этого легендарного человека. Трудно сказать, где Тынянов мистифицировал, где заметал следы, где был вполне серьезен. Кружок мистификаторов назывался, то «Серапионовы братья», то «ОПОЯЗ», но сущность оставалась неизменной. Зощенко, Каверин, Шкловский, Тынянов – все молодые, талантливые, опальные и признанные одновременно.

Современники говорят в один голос, что он был похож на молодого Пушкина. Тынянов об этом сходстве знал, поэтому даже сбрил бакенбарды. Но и веселостью характера, дружелюбием, общительностью, открытостью он перекликался с лицейским золотым веком.

За три недели он написал роман «Кюхля», обессмертивший друга Пушкина Кюхельбекера, и навсегда оброднивший для нас мало обжитый литераторами пушкинский лицей. Собственно говоря, почему  – пушкинский? Ведь основал лицей Александр I. Но тут уж ничего не поделаешь. Ни один царь с поэтом соперничать не может. В жизни другое дело, а в истории всегда победит поэт.

Не будет преувеличением сказать, что лицейская жизнь Пушкина продолжилась в романе Тынянова. Но парадокс из парадоксов: «Кюхля» написан за три недели, а «Пушкин» так и остался юным в неоконченном романе. Третий год пишу, а добрался только до четырнадцатилетнего Пушкина – жаловался писатель. Он диктовал, уже умирая. Рассеянный склероз приковал Тынянова к креслу, но разум был чист и ясен. А время было великое и страшное. Шел 1943 год. Вроде бы не до Пушкина, не до литературы.

Впрочем, для поколения Тынянова нестрашного времени просто не было. Он заканчивал обучение в Петроградском университете в 1918 году. Не было электричества. Венгеров читает лекцию – Тынянов единственный студент в аудитории. Он скрупулезно записывает лекцию знаменитого профессора. В аудитории все темнее. Тынянов пишет все более крупными буквами, чтобы различать текст. На последних страницах конспекта по два-три слова.. и все же лекция запечатлена. Вот так и роман о Пушкине диктовал до конца жизни. По странице в полгода. И не закончил. Но продолжал. Такое ощущение, что и сейчас где-то в вечности пишет.

А его «Подпоручик Киже», возникший якобы из случайной описки вместо  «подпоручики же», давно стал не только хрестоматийным, но и фольклорным героем.

Однажды мы шли с Виктором Шкловским, другом, сподвижником и единомышленником Тынянова по коридору Литературного института. Вдруг Шкловский резко остановился и ударил толстой тростью в боковую дверь: «Вот здесь. Здесь в 43-м стоял гроб Тынянова. Никто не пришел. Не до этого было. Да и забыли его тогда». Сегодня это трудно представить. Юрий Тынянов уже в 30-е годы  мировая величина. Романы «Кюхля» о Кюхельбекере и «Смерть Вазир-Мухтара» о Грибоедове зачитываются до дыр. Горький пишет, что Грибоедов навсегда войдет в историю таким, каким запечатлел его Тынянов. Кстати, в этом письме живого классика есть интересное высказывание. Мол, таким и был Грибоедов, а если не был, то будет после «Вазир-Мухтара».

Говорят, что Тынянов задолго до Ираклия Андроникова был ходячим театром на дому, перевоплощаясь в своих героев. То становился пузатым Булгариным, то вытягивался ввысь и морщил лоб, как Грибоедов.

Для него пушкинский век был не историей, а собственной биографией. И литературоведение его автобиографично. Если верить в переселение душ, то Тынянов – тысячеликий Бодхисатва. В нем и Кюхля, и император Павел, которому «Нелидова отказала от ложа», и Грибоедов, конечно, и полудух-получеловек Киже вполне реальны, насколько могут быть реальными Гоголь и Достоевский. Пытаясь вырваться из когтистых лап насаждаемого марксизма, Тынянов со своими собратьями Шкловским и Эйхенбаумом придумали знаменитый «формальный метод». Мол, не на содержание (читай – идеологию) смотри, а на то, как написано. О том, что форма в искусстве говорит сама за себя, догадались сразу несколько человек. Теперь это классика литературоведения и филологии. А тогда их быстро раскусили и заклеймили. Слово «формализм» превратилось в идеологическое ругательство и политическое обвинение.

В ожидание ареста Тынянов сжег свой литературный архив, как Гоголь сжег последний том «Мертвых душ». Только ли архив? Похоже, что нечто самое важное и сокровенное сгорело в том пламени. Тынянов особо сокрушался, что сжег письмо Горького, ведь и это могло стать уликой. Да, не хотелось бы жить в то время. Маяковский не выдержал, застрелился. Тынянов напишет об этом Виктору Шкловскому в Берлин, что Маяковский просто устал быть двадцатилетним в 36 лет. Гениальный поэт сразу оценил Тынянова, сказав ему при встрече: «Поговорим, как держава с державой». Футуристы и формалисты друзья и братья. С той лишь разницей, что формалисты в лице Тынянова никого с парохода современности не сбрасывали, а, скорее, наоборот стремились примирить «архаистов и новаторов» во всех временах.

Издание пятитомника Велимира Хлебникова в тот самый роковой 30-й год, унесший Маяковского, – настоящий подвиг Тынянова. Сначала все стихи Хлебникова были переписаны от руки многими поэтами и литературоведами, а затем изданы на стеклографе. После чего Тынянов сумел выпустить пять томов, сохранив для нас бесценное поэтическое наследие великого будетлянина. Он писал, что Хлебников был новым зрением: «Новое зрение падает одновременно на все предметы». Именно таким зрением видел мир он сам.

 

«Известия», 22 декабря 2008 г.

--------------------------------------------------------

 

«Господи! – сказал я по ошибке…»

(70 лет назад умер Осип Мандельштам)

 

 

Пожалуй, это был самый смелый из поэтов 20-го века. Но смелость его была не показная, не митинговая, а очень естественная, своя. Его рыцарский поединок с чекистским палачом Блюмкиным останется в истории навсегда. Хоть один поэт за всех замученных заступился. Блюмкин, убивший немецкого посла Мирбаха, был еще и графоманом. Устав от допросов, шел в кафе поэтов и там отдыхал душой. Размахивал пустыми бланками ордеров на расстрел, мол, кого хочу, того и впишу. Мандельштам вырвал у Блюмкина пачку ордеров на расстрелы, и разорвал их.  После этого поэт был вынужден на время покинуть Москву, опасаясь мести главного расстрельщика.

Безумец? Герой? Ведь и его мог вписать Блюмкин в пустующую графу. Много лет спустя, вписал другой, более удачливый и свирепый, тот, что и Блюмкина расстрелял. Да как хитро вписал: «Изолировать, но сохранить». Чекисты умели читать между строк. Они правильно поняли резолюцию Сталина. Убить, но бережно, как бы не убивая.

Официальной версии гибели великого поэта не существует. Лишь в послесталинские времена удалось выскрести засекреченное заключение о параличе сердца. А более тщательные исследования говорят, что Мандельштам погиб в концлагере во время санобработки, не выдержав избыточных паров хлорки.  О детская наивность тех, кто поверил. Как там «санобработка» –  обыкновенная душегубка. Многие и сегодня не поняли мысль, не раз повторенную поэтом Жигулиным, побывавшем в таком аду: все эти лагеря были прежде всего местом уничтожения, а отнюдь не исправления неугодных.

То, что Мандельштам читал всем друзьям свое стихотворение о горце-мужикоборце, сопоставимо лишь с пощечиной Блюмкину. Я спрашивал Эмму Герштейн, семейного друга Мандельштамов, зачем понадобилось гениальному поэту это политическое стихотворение, которое мог бы написать и кто-то другой. Эмма Григорьевна улыбнулась: «А не написал бы, был бы не Мандельштам».

Совсем недавно, 28 ноября, открывали мы памятник Осипу Эмильевичу в Старосадском переулке напротив дома 10, где он жил. Была на открытии пожилая женщина, которая помнит его: «Да, такой он был, со вздернутым носом, курчавый парень. А вот в том окне наигрывал на скрипке тот самый скрипач – Александр Герцевич. Сказать, что слезы на глазах выступали, будет слишком мало. Слезы пришлось глотать. Одно дело несметное количество книг и воспоминаний, а другое – видеть простых людей, которые еще помнят молодого Мандельштама.

Памятник открыли. Потом пошли в Дом художников в том же переулке и там читали его стихи. Я прочел самое любимое: «Словно темную воду, я пью помутившийся воздух. / Время вспахано плугом, и роза землею была. / В медленном водовороте тяжелые нежные розы, / Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела!» И тут случилось невероятное. Та самая пожилая женщина, которая помнит Мандельштама, подошла и попросила автограф. Это я у нее должен был автограф просить. Но в тот момент что-то написал дрожащей рукой. У меня было ощущение, что перекидывается хрупкий мостик над бездной времени. Да так ли давно все это было? «Мы живем, под собою не чуя страны. / Наши речи за десять шагов не слышны… / Как подкову, кует за указом указ: / Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз». Следователь сказал: «Что же вы хотите? У нас и не за такое расстреливали».

И тут уже никак не уйти от этого поединка тирана с поэтом. Сталин играл Мандельштамом, как кошка мышью. То в Чердынь зашлет, то вернет в Воронеж, то даст вернуться в Москву, чтобы уже потом упечь навсегда. Но не бездумно поступал вождь. Выпытывал по телефону у Пастернака, мастер Мандельштам или так себе. На всякий случай прописался в веках знаменитой фразой: «Но ведь он же мастер, мастер». И только после этого вынес окончательное «изолировать».

Ирина Одоевцева говорила мне не раз, что к Мандельштаму в кругу Цеха поэтов Гумилева относились с иронией. А чего стоит знаменитая запись Ходасевича, мол, малообразован Осип Эмильевич и неумен. «Малообразованный» слушал лекции в Париже, а с 1911 по 1917 слушал курс романской филологии в Петербургском университете. Это не считая знаменитого Тенишевского училища, которое окончил. Даже футуристы с их удивительной чуткостью к слову назвали поэта «мраморной мухой». Но и Мандельштам припечатал гения, крикнув во время чтения Маяковского: «Прекратите этот бессарабский оркестр!» Гениальные поэты даже переругиваются гениально.

В личной жизни Маяковскому повезло больше, чем Маяковскому. Лучшего друга и лучшей жены, чем Надежда Яковлевна, не сыскать. С ней прошел по всем кругам рая, чистилища, ада в отличие от Данте в обратном порядке. От рая к аду. Ну а все эти треугольники, квадраты и прочие кристаллы любви, которые образуют поэты во все времена, вряд ли поддаются исследованию. Одна из его возлюбленных предпочла поэту дипломата и уехала в Скандинавию и там преждевременно умерла, тоскуя о Мандельштаме. Поэт написал о ней одно из самых гениальных стихотворений. «И твердые ласточки круглых бровей / Из гроба ко мне прилетели / Сказать, что они отлежались в своей / Холодной стокгольмской постели».

Не знаю, насколько уютно было Мандельштаму в традиционной поэтике акмеистов. Чем-то эти геометрически правильные стихи напоминают стокгольмскую постель. Ведь написал же он «Воронежскую тетрадь» и «Неизвестного солдата» – вещь абсолютно сюрреалистическую. Чего стоит одна строка о солдатском черепе – «чепчик счастья, Шекспира отец».

Религиозность Мандельштама той же природы, что и его поэтичность. «Господи! – сказал я по ошибке, / Сам того не ведая сказать». Не поэт говорит словом, а слово поэтом. «Останься пеной, Афродита, / И слово в музыку вернись!» Вернулось, но уже без Осипа Мандельштама, а нм-то он дорог живой, петербургский, московский, щебечущий, по свидетельству Катаева и Одоевцевой, свои стихи. Любящий все сладкое, особенно бисквиты, по воспоминаниям Эммы Герштейн. Мечущийся по Москве по телефонным будкам, звоня Асееву в надежде на поэтический вечер, который вдруг спасет от ареста. Восторженно опьяненный после голодной Москвы солнечной Арменией, «Где вывеска, изображая брюки, / Дает понятье нам о человеке». О Ламарке он писал так же поэтично, как о Данте. А его статьи и трактаты не менее, а порой более поэтичны, чем стихи. Но что поделаешь, по его же словам, «поэзию уважают только у нас – за неё убивают».

 

«Известия», 29декабря 2008 г.

(Статья в авторской редакции)

Hosted by uCoz