Константин Кедров

СТАТЬИ В ГАЗЕТЕ «ИЗВЕСТИЯ» 2007

ОБРАТНАЯ ПЕРСПЕКТИВА
(Исполняется 125 лет со дня рождения великого русского философа Павла Флоренского)


В начале 1960-х я — непонятно, каким путем, — раздобыл запрещенную книгу "Мнимости в геометрии". Позднее мне стало известно, что именно этот труд подсказал Михаилу Булгакову финальный эпизод "Мастера и Маргариты", когда всадник скачет по небу, все более разрастаясь, пока звезды не превратятся в уздечку, а месяц — в серебряные шпоры.
Булгаков читал книгу Флоренского в рукописи, делая пометки в тех местах, которые его больше всего изумили. Всякое тело, разогнавшись до световых скоростей, обретает бесконечную массу, разрастается до размеров Вселенной. А душе и разгоняться не надо. Она и так на свободе.
Павел Флоренский создал космологию души. Он окинул Вселенную ангельским взором и назвал свое видение термином "обратная перспектива". В обратной перспективе не вы смотрите на картину, а картина — на вас. Взгляд художника — там, в глубине. Так написана "Троица" Рублева. Она охватывает, обнимает вас скалами, деревьями, крыльями ангелов. И вы не просто смотрите на божественную трапезу, а находитесь в самой середине великого события.
Если есть "Троица" Рублева — значит, есть Бог. Это наглядное — вернее, ненаглядное — богословие было доступно и понятно разве что ученику Флоренского, его единомышленнику Алексею Федоровичу Лосеву. За что и попал Лосев на стройку Балтлага, где почти полностью утратил зрение. Зато сквозь непомерно толстые линзы очков он видел мир в обратной перспективе своего расстрелянного учителя. И в той перспективе Флоренский был не там, а здесь, рядом с ним, за его столом, когда в 1973 году Лосев пригласил меня в свою квартиру на Арбате. Неудивительно, что мы сразу заговорили об отце Павле. Тогда я и понятия не имел, что сидящий передо мной профессор Лосев в академической шапочке был тайным схимником в миру.
Флоренский мог бы дожить до тех времен и быть во главе беседы, если бы не расстреляли его в Соловках в 1937 году. И подумать только — благостный фильм "Остров" снимался в тех самых местах, где убивали Флоренского. К счастью, отец Павел если этот фильм и увидел, то разве что в обратной перспективе. А вообще — чем можно удивить гения, который в годы свирепой антирелигиозной диктатуры, будучи священником в Сергиевом Посаде, выпускал книги, призывающие большевиков сохранить Лавру хотя бы как музей? Он наивно объяснял фанатикам от атеизма, что без аромата ладана и колеблющегося дымка от кадила иконы будут лишены правильной перспективы. Между человеком и тайной должна быть преграда — дым от кадила, стекло киота, полумрак храма. Только сквозь преграду можно увидеть бесконечность.
Эти рассуждения православного Леонардо показались весьма интересными Льву Троцкому, который — в отличие от Ленина — не был догматиком. Однажды в беседе с Пастернаком Троцкий сказал, что, возможно, в будущем идеалисты окажутся правы. Неудивительно, что он предоставил Флоренскому целый институт для научных исследований и даже порой наезжал к нему для философских бесед. Кровавый диктатор в кожанке и гениальный православный священник в рясе о чем-то беседовали в тиши научной лаборатории. Вероятно, именно это и аукнулось Флоренскому в 37-м в Соловках.
"Безумствуешь ты, Павел, ученость не доведет тебя до добра" — эти слова римского чиновника обращены к апостолу Павлу. А спустя почти два тысячелетия, возможно, нечто подобное Троцкий говорил Флоренскому. Но куда же уйдешь и где скроешься от своего равноапостольного имени?
Все чаще заходит речь о канонизации отца Павла. Уж если Николай II, несмотря на 9 января, удостоен, то неужели Флоренский не мученик? Хотя какая разница, какими человеческими словами все это обозначить.
Флоренский утверждал, что, если смотреть на дерево как на дерево, мы его не увидим. В прошлом дерево — это семечко, а в будущем — лес. Ну а лес в бесконечной перспективе — нимфы, дриады, мохнатый леший или греческий Пан, заманивающий свирелью в чащу. Человек от младенчества до глубокой старости — это еще не весь человек. А вот человек в бесконечной перспективе, выходящей за пределы его рождения и смерти, — это ангел с крыльями. Иконы для Флоренского — как снимки, выхваченные фотовспышкой из вечности. Только вместо вспышки — трепет свечи или огонек лампады.
Он — гениальный фантазер, нагромождающий фантазию на фантазию, пока не получится чистейшая правда.
В лубянской тюрьме Флоренский вслед за Платоном грезит о государстве, где нет места диктатуре и демократии, а царят только мудрость и вера. Опасные грезы? Конечно, опасные. И Флоренский расплатился за них сполна своей жизнью.
Все происходящее он рассматривал как живой Апокалипсис. В письмах из Соловецкого концлагеря он убеждает близких, что зло вообще не обладает статусом реальности, а потому все ныне происходящее — это мираж и сон. В Соловках, где он провел целую ночь "под двумя топорами", все люди кажутся ему какими-то нереальными. Но житейски он не теряет надежды на спасение. Добывает из морских водорослей взрывчатый .......агар-агар, классифицирует виды северной фауны и флоры, пишет громоздкую поэму. Все тщетно. Ибо свет устроен таким образом, что добывать его можно только путем страданий.
Неудивительно, что на всех снимках — и в юности, и в последние годы жизни — он еще молодой человек. До старости он не дожил. Дожил до Вечности.
На снимках Флоренский всегда либо грустный, либо суровый, а в жизни он любил пошутить. Отголоски этого божественного юмора узнаваемы и в манере Лосева. Однажды вышел Алексей Федорович погулять возле дома, где жил, на Арбате, и тотчас узрел двух мужиков с бутылью.
— Мужик, третьим будешь?
— Не откажусь.
— Тогда неси три стакана.
Великий философ вернулся домой и попросил три стакана.
— Это для этих — во дворе? — спросила верная сподвижница и супруга.
— Ну да. Не из идеи же им пить, — ответил последний идеалист и самый верный последователь Павла Флоренского.

«Известия», 20 января 2007 г.

------------------------------------------------------------

«АХМАТОВНЕ» С ЛЮБОВЬЮ
(10 апреля читающая Россия отмечает юбилей Беллы Ахмадулиной. Отмечает с почтением и придыханием - в стиле виновницы торжества. Даже не верится, что слава Ахмадулиной начиналась когда-то с разгромной газетной статьи...)


Где-то в конце 50-х написал я такую оду-моностих: «Ах, Ахмадулина! Ах, Ахматова!» Парадокс был в том, что Ахмадулину в то время еще мало кто знал, а об Ахматовой уже забыли. Почти не печатали и маститую вестницу серебряного века, и начинающую будущую «шестидесятницу». Слава началась, как водится, с разгромной статьи . Не помню уже, в чем обвиняли Евтушенко. Вознесенского, конечно, клеймили за формализм, а вот Ахмадулину уличали в упадничестве. В ее стихе какая-то деревенская девочка Настя вместо того, чтобы строить коммунизм, пела, причитала:

«Ах, что со мной ты понаделал,
какой беды понатворил!
Зачем ты в прошлый понедельник
мне белый розан подарил?»

И это на фоне всеобщего ликования всей советской поэзии в предчувствии грядущего, да и нынешнего счастья. Мало того, эта несознательная Настя еще и Богу молилась, что позволялось в те времена только темным малообразованным бабушкам. Поголовно счастливые комсомолки, а только таковые проникали в литературу, никак не могли «причитать», да еще и Богу молиться. Не спасла ритуально атеистическая концовка: «А бог над девочкой смеялся, и вовсе не было его». На всякий случай обвинили Беллу еще и в религиозности.
Вся читающая страна, а это десятки миллионов пытливых глаз и умов, узнала, что впервые после Пушкина и Лермонтова у нас появились опальные поэты. О Пастернаке, Мандельштаме, Цветаевой входящие в то время в жизнь студенты, ведать не ведали.
Я до сих пор не могу понять, почему сразу и на всю жизнь запомнил внешне бесхитростные, соврем уже простые стихи:

«Молоко созревает в глубинах соска
материнством скупым сбереженное,
и девчонка его, холодея со сна,
выпускает в ведерко луженое».

Тут тайна поэзии. Одним дано, а другим не дано. Одни миллион книг прочтет, другие забуксуют на хрестоматии для начальных классов «Родная речь». Но так забуксуют, что навсегда застрянут во всех веках. «Стало Пушкина больше вокруг», – восклицает Ахмадулина. И всем понятно, что Пушкин – это не столько фамилия, сколько белый пушистый снег. А снег в России – это с легкой ее руки уже не снег, а Пушкин.
Она могла написать оду автомату газированной воды на улице Горького, и газировка стала таким же символом жизни, как пушкинское аи. Цензоры мрачно вчитывались в ее «Светофоры», читая про смешение «этих трех благородных кровей». Гм-гм, ну, понятно и хорошо, что «светофоры добры, как славяне», но что это за смешенье? Красный, понятное дело, славяне, зеленый – мусульмане, а вот желтый…
Да, может, и не было такого глубокомысленного подтекста, потому как мы в это время меньше всего задумывались «о кровях». Может быть, вся эта знаменитая мгновенная хрущевская оттепель в том только и заключалась, что страну перестали на время грузить национальным вопросом. Лет пять, не более, длилась передышка, но именно в этот счастливый промежуток вломилась незамутненная русская поэзия Вознесенского, Евтушенко и Ахмадулиной. Забавно, что многие вместо Ахмадулиной называли Ахматову, а вместо Ахматовой Ахмадулину.
Когда уже маститую поэтессу вызывали в ЦК для очередной проработки, она смогла на слух ощутить свою неразрывную связь с величественной Анной Андреевной. Отчество Ахмадулиной цековский надзиратель за поэзией вызубрил, что называется, на зубок. «Здравствуйте, Белла Ахматовна», – сказал он в телефонную трубку, явно гордясь своей вежливостью и широкой эрудицией. А недавно я обнаружил, что на половине сайтов, где упоминается Ахмадулина, она именуется не иначе как «Белла Ахматовна». Даже на портале «Культура России». Видно, так тому и быть, предстоит ей жить единой в двух лицах, посланницей сразу двух поэтически эпох – от ахматовского серебряного до ахмадулинского… уж не знаю, как его обозначить.
Впрочем, не надо героизировать ту трагикомическую эпоху. Я хорошо помню тот знаменитый вечер в Политехническом, с которого обычно ведут отсчет явления поэзии шестидесятников советскому народу. На свитере Беллы висел семипудовый комсомольский значок (так тогда полагалось). А Окуджава пел про комиссаров в пыльных шлемах и комсомольскую богиню. А совсем не глупый остряк, автор «Гренады», Михаил Светлов читал стихи со странным финалом: «Мы советские старики». Это был типичный «товар с нагрузкой», когда полкило апельсинов из Марокко продавали с довеском в виде фарфоровой статуэткой Пушкина, превышающей вес и цену душистого и сладкого дефицита. Боже, сколько там читалось советской графомании про колхозы, заводы и целину. К счастью, все это благополучно забылось, да и не запомнилось. А вот совсем по-детски бесхитростный, прямо-таки школьный стишок Ахмадулиной до сих пор отчетливо слышу: «так кто же победил: Мартынов / иль Лермонтов в дуэли той?» Ну, вообще-то, в исторической перспективе победил Мартынов.
Знаменитый тот вечер в Политехническом никак не изменил затхлую атмосферу советского литературного гестапо. Вскоре последовал и погром, казалось бы, давно забытого, но, оказывается, все еще живого Пастернака. Его добивал сам Хрущев с высоких трибун. Потом гнев главы государства почему-то обрушился на Вознесенского. Но ведь они все трое было единое поэтическое целое. И тогда последовало стихотворение Беллы о Вознесенском:

«И я его корю: зачем ты лих?
Зачем ты воздух детским лбом таранишь?
Все это так. Но все ж он мой товарищ.
А я люблю товарищей моих».

А Хрущев тем временем орал: «Убирайтесь вон, господин Вознесенский!» Ох (или ах), не упрощайте и не идеализируйте то время. Трудно было всем троим удержаться перед натиском свирепого государственного невежества и фанатизма. Но они удержались.
Тут была еще и лирическая интрига. Стихи читали и знали далеко не все. А вот о любви Евтушенко и Ахмадулиной знала вся страна. Откуда знала-то? Ведь всего один стишок написан был:

«Я думала, что ты мой враг,
что ты беда моя тяжелая.
А вышло так: ты просто враль,
и вся игра твоя дешевая».

Так и вижу в будущем у Манежа бронзовый памятник двум студентам – Евтушенко и Ахмадулиной. Он подбрасывает вверх бронзовую монетку, она смотрит вниз – орел или решка. И надпись на постаменте:

«На площади Манежная
Бросал монету в снег.
Загадывал монетой,
Люблю я или нет».

Впрочем, даже если и не будет такого памятника в бронзе, он уже есть в стихах. Потом в различных мемуарах мы узнаем много нужных и ненужных подробностей об этой любви (не люблю я слово «роман»). Но ничего нового, ничего существенного они не добавят к тому, что уместилось в одно стихотворение.
В 1997 году я с Беллой Ахмадулиной и Геннадием Айги еду в Амстердам на фестиваль русской поэзии. Читаем в замке Вааг, вблизи от знаменитой улицы Красных фонарей. Когда-то в замке был анатомический театр, где Рембрандт написал свою странную картину с вскрытием. Теперь это Центр искусств. Мудрые слависты в очках с интересом изучают Беллу, похожую в шляпе с широкими полями на какую-то птицу. Читаем без перевода. Текст на голландском проплывает на экране. Не понимаю, как можно Беллу переводить. Ее надо слушать и только слушать. Кстати, не вижу разницы между ее устными выступлениями и тем, что называется стихами. «Милостивые друзья мои!» – произносит Белла. И это уже поэзия. В Голландии среди размашистых ветряных мельниц, плавно перемалывающих все – от муки до драгоценных камней для красок Рембрандта, Бэла в развевающейся на ветру пелеринке среди мостов и каналов сама была похожа на такую чудо меленку, перемалывающую что-то драгоценное во что то еще более драгоценное для своей палитры. А палитра ее – белый снег и на нем в лучах солнца все, что пожелаешь, от сапфиров до рубинов. Весной все смоет – зимой все снова начнет сиять.
Но кроме снежного ковра и ковра-самолета, есть еще в России ковер, на который «вызывают». Роскошный был ковер в секретариате Союза Писателей, где клеймили Солженицына. Зачем-то, видимо, в назидание «молодым» загнали туда и Беллу. Она вышла и сказала: «Мы обращались в правление Союза писателей, мы обращались в ЦК – не трогайте Солженицына! Нам не ответили. К кому же нам обращаться? Так обратимся к Богу!», – и простерла руки ввысь, а по другой версии даже встала на колени.
И началась очередная травля в центральной прессе. Мол, живет Ахмадулина в Переделкино на даче, давно ни о чем не пишет, а все жалуется на какое-то сиротство. После таких наездов у Беллы стали появляться молитвенные строки. Как Пушкин молил «не дай мне Бог сойти с ума», так Белла молит избавить ее от возможности писания стихов от пустоты, ради заполнения бумаги.
Одна ее строка: «Я вышла в сад», – оказалась такой заполненной и захватывающей дыхание, что перефразируется на множество ладов и в кинофильмах, и в стихах. «Я вышел в сайт» – аукается с ней Вознесенский, кощунственно венчающий на сей раз «сайт» и «сад», как прежде гараж с геранью. Что же касается сиротства, то ощутить его по-ахмадулински дано лишь тому, кого в поэзии, сами того не ведая, удочерили Пушкин, Лермонтов, Блок и Мандельштам. Стих, где Белла встречает во сне Мандельштама и кормит его «огромной сладостью», даже из мрамора выжмет слезы.
Нет, это удивительно и непостижимо. В середине 70-х Белле Ахмадулиной дал интервью Владимир Набоков. Мало того, она это интервью еще и напечатала в «Литературной газете». По правилам игры того времени за встречу с Набоковым уже полагались крупные неприятности. Но шестидесятники совершали невероятные поступки. Напечатал же Евтушенко «Наследники Сталина», «Танки идут по Праге» и «Бабий Яр». Вот и Белла, казалось бы, такая далека от политики, пробила брешь, да еще какую, в литературном железном занавесе. Имя Набокова было запретным, непроизносимым даже в ругательном контексте, когда появилось это интервью.
Дожили позднее шестидесятники и до времен, о которых лишь грезил Окуджава в шутливой песне: «Зайду к Белле в кабинет, скажу, здравствуй, Белла, / Скажу, дело у меня, помоги решить. / Она скажет: ерунда, разве это дело, / И, конечно, мне тогда станет легче жить». А, впрочем, я верю, что где-то там, на небе есть такой кабинет и есть такое кафе, где Белла кормит Мандельштама. Хотя почему на небе? Эта страна находится здесь, на земле. Она называется Поэзия.

«Известия», 9 апреля 2007 г.

-----------------------------------------------------------

КОД ЛЕОНАРДО
(Человечество отметило 555 лет со дня рождения итальянского гения)


О великом изобретателе, художнике и мыслителе сегодня вспомнили многие, читая бестселлер Д.Брауна «Код Да Винчи». Браун всего лишь оживил давние предания крестоносцев о браке Иисуса и Марии Магдалины. А поводом на этот раз стала женственная фигура любимого ученика Христа на фреске «Тайная вечеря». Мол, это вовсе не Иоанн, а Мария – жена и апостол. А тут еще Джеймс Кэмерон, отсняв «Титаник», устремился по следам крестоносцев в Иерусалим и подверг генетической экспертизе захоронение знатного семейства I века. Всего шесть оссуариев, каменных гробов с костями: Иосиф, Мария, Иса, Мариамене (так называли Магдалину) и Иуда.
Тут время вспомнить, что во времена Леонардо появилась в Европе Туринская плащаница, доставленная по преданию из Палестины еще крестоносцами. У меня лично сомнений не было, что это гениальное творение самого Да Винчи. Я бы не называл эту реликвию подделкой. Обладая гигантскими познаниями и титаническим талантом, Леонардо воссоздал все, как было или как должно было быть согласно преданиям. Подлинные монеты того времени на веках усопшего, на теле казненного следы римских бичей с шариками свинца. Следы гвоздей и укола копьем. Вдобавок само изображение – негатив. Это мог сделать только сам художник- экспериментатор, создававший сложнейшие проекции с помощью изобретенной им камеры-обскуры. Самое же главное, что Туринская плащаница выполнена именно в стиле леонардовского сфумато. Позднее мои выводы (в статье 2002 года) полностью совпали с заключениями искусствоведов США и Европы. Туринская плащаница – творение великого Леонардо. И даже в какой-то степени его автопортрет. Впрочем, пусть эти тайны остаются не открытыми, а слегка приоткрытыми, как улыбка Монны Лизы. Не то улыбка, не то усмешка.
Почему-то на всех картинах, рисунках и фресках женщины Леонардо таинственно усмехаются. Эту полу-улыбку вы можете увидеть и у мужчин. Так улыбается Иоанн Креститель, указывая на крест – символ будущего распятия. Хотя какая уж тут может быть улыбка. Улыбается Мадонна Лита, склоняясь над кудрявым Богомладенцем. Об улыбке Джоконды написаны тома.
Так улыбается всякий, знающий великую тайну. Леонардо Да Винчи, видимо, действительно знал многое, сокрытое от нас даже сегодня. Он был единственным человеком Возрождения, взглянувшим на человека изнутри. Ему показалось, что люди – всего лишь сложные механизмы, коих он сотворил бесчисленное множество. Проект первого вертолета, первой подводной лодки, первого пулемета, первого велосипеда. Он в прямом смысле этого слова изобрел велосипед. А затем и водные лыжи. Правда человека изобрел другой, более совершенный Творец.
Вертолеты Леонардо не летали, подлодки не плавали. А вот человек исправно функционировал, действовал, хотя творец его всегда Ге-то вне поля зрения. И Леонардо устремился к нему изнутри. Изучая творения, поймем творца – таков был ход его мысли. Он изучал все живое и тотчас стремился сотворить нечто такое же по образу и подобию. Изучил строение птицы и начал изобретать махолет. В ХХ веке его открытие повторил Татлин – создал приспособление для полета, которое не летает, – Летатлин.
Изучая глаз и его строение, Леонардо приблизился к открытию диапроектора, а затем создал чудо из чудес – камеру обскура.
Но больше всего его волновала божественная личность Христа. К ней он тоже шел изнутри, изучая себя. Искал Спасителя в своей душе. Искал и не находил. А когда нашел, появилось самое бессмертное – фреска «Тайная вечеря».
Фигура Иисуса в центре трапезы уравновешивает миры. Это высшее равновесие и в лице Богочеловека. Он абсолютно спокоен, хотя речь идет о вещах ужасных, страшных. Такая уравновешенность есть в Троице Рублева. И там, и здесь в центре – Великая Жертва. Казалось бы, человек с таким равновесием в сердце должен быть спокоен и счастлив. Но Леонардо не Христос. Он стремился к уравновешенности, но уравновешенным не был никогда и ни в чем.
Страсти, которые его терзали, полностью отразились в автопортрете. И еще в уцелевших фрагментах «Битвы при Леньяно».

«Известия», 16 апреля 2007 г.

-----------------------------------------------------------

Он подарил нам Чистилище
(700 лет назад Данте зачал свою "Комедию", названную позднее, после смерти поэта, божественной. Весна для Данте - вообще время "болдинское". Беатриче он тоже встретил весной)


700 лет назад в апреле Данте начал свою «Комедию», названную позднее, после смерти поэта, «божественной». Апрель для Данте – «болдинская весна». В апреле, он встретил Беатриче.
Почему девятилетняя девочка в красном одеянии на всю жизнь пленила девятилетнего мальчика? Кто же ответит на этот вопрос. Гумберт был тоже мальчиком, когда встретил на пляже свою «Лолиту». Не знаю уж, в ад, в чистилище или в рай завела она Набокова, но следы «Божественной комедии» отчетливы и в «Лолите», и в «Приглашении на казнь», и в «Аде». Да и Пушкин, заметивший, что композиция поэмы Данте уже гениальна, независимо от содержания, оказался на редкость точен в определении. Почти никто не помнит, кого и куда поместил великий флорентиец. Кто жарится в огне, кого в лед вмораживают. А уж их так называемые грехи не упомнить ни один юрист и ни один священник. Да и зачем помнить все это, когда впереди встреча с Беатриче, а в пути вечная беседа не с кем-нибудь, а с Вергилием.
Для нас в имени Вергилия что-то очень уж академическое, а для Данте и его просвещенных современников Вергилий – как нам Пушкин, а «Энеида» как «Евгений Онегин». Все с детства заучено наизусть, даром что по латыни. «Латынь из моды вышла ныне» – так то в России в XIX веке. И то Онегин «знал довольно по латыни, чтоб эпиграфы разбирать, / и помнил, хоть не без греха, / из «Энеиды» два стиха». Мы и этого не знаем. А Данте знал.
«Суровый Дант не презирал сонета…» Да не был он суровым и вовсе не «с профилем орлиным». Это бюст такой стоит во Флоренции, откуда его изгнали. Сейчас по черепу реконструировали лицо. Нос если не пуговкой, то уж и не орлиный. Обычный пухленький итальянец, скорее добрый, чем величественный. Я таких много встречал во Флоренции. Не уверен, что все они потенциальные авторы «Божественной комедии». Хотя почему бы и нет. Данте начертал свою исповедь в стихах и дал полную волю воображению, будучи уже многодетным отцом и… монахом. Может, мы как-то неправильно монашество тех времен представляем? Говорят, что когда Данте шел по улицам, народ разбегался в разные стороны. Шутка сказать, человек в аду побывал. Так непосредственно воспринималась его «Комедия», даже еще не изданная и незаконченная. Распространялась в списках, как первые главы того же «Евгения Онегина».
«Зорю бьют. Из рук моих ветхий Данте выпадает…» Да никакой он не ветхий. В 42 начал главную вещь, а закончил через 14 лет незадолго до смерти. Начал в 42 года в Аду, а закончил в 56 в Раю.
Некоторые утверждают, что Ад ему удался больше, нежели Рай. Но все согласны, что именно Данте подарил нам Чистилище. До этого средневековая мысль знала только две крайности. Или вечное блаженство, или вечные муки в загробной жизни. Говорят, что представление о Чистилище завезли в Европу менестрели и мейстерзингеры их Крестовых походов. Они же и культ Прекрасной Дамы (читай – Беатриче) у мусульманских суфиев позаимствовали. Правда, без пылкой восточной чувственности. Беатриче почти бесплотна в поэме. А какова она была в жизни, никто не знает. Кстати, Данте прямой потомок крестоносца. Возможно, в его поэме ожили семейные предания. Одни рыцари везли из Палестины награбленное золото. Другие… Впрочем, почему другие? Возможно, что те же самые вернулись с куда более ценными духовными сокровищами.
С точки зрения современного гуманизма поведение Данте в Раю было не очень-то христианским. Никакого намека на прощение или хотя бы на сочувствие к обитателям этого метафизического Освенцима.
Поэт отказался облегчить участь Иуды, вмерзшего в лед. На ресницах экс-апостола наросли сосульки, и он просил поэта их снять. Но поэт, не дрогнув, прошел далее по всем кругам Ада.
Павел Флоренский утверждал, что все круги Ада, Чистилища, Рая закручены, как знаменитая лента Мебиуса. Если это так, то, спускаясь ниже и ниже, рано или поздно окажешься наверху, в Раю. Скорее всего, это пылкая фантазия гениального дантоведа, погибшего в сталинских Соловках.
Но на самом деле, всякий, кто бродил по лесам вокруг Флоренции, поймет, что Данте дает довольно точное и правдивое описание спуска в подземную пещеру, когда, спускаясь вниз и блуждая по бесконечным лабиринтам во тьме, вы вдруг выходите к свету на самом верху горы.
«Земную жизнь пройдя до половины, / я оказался в сумрачном лесу». Я был в этом сумрачном лесу в пригороде Флоренции. Данте очень точен в деталях. Пейзаж вполне узнаваем. Только сама Флоренция казалась мне раем. А для Данте она стала адом. Нам с вами не разобраться в политической распре гвельфов и гибеллинов. Россия была расколота на белых и красных, а Флоренция на черных и белых. Тут, правда, все тоже темно и запутано. Одни были за единую Европу – Священную Римскую империю без границ. Другие за многополярный мир, где Генуя одно, Флоренция другое, а Рим третье и т.д. Данте – убежденный сторонник Римской империи, но изгнали его за приверженность родной Флоренции и привязанность к ее разговорному языку. Именно этим языком, а не вергилиевой точеной латынью начертана «Божественная комедия». Данте был глобалист, но с человеческим, флорентийским лицом. За это его изгнали, ладно, что не казнили, хрия и приговорили к сожжению.
Кто был во Флоренции Данте, Леонардо и Микеланджело, тот поймет, что после этого города весь мир будет варварство и чужбина. Похоже, что даже в Аду Данте видел что-то родное и близкое. Ведь он заселил его своими политическими врагами, гражданами Флоренции.
Чистилище не для Иуды. Чистилище для Сократа, Гомера, Аристотеля, Вергилия, Платона. Для язычников, которые умерли до Христа, но как бы приблизились к нему. Рай они не заслужили, заслужили покой. Это Михаил Булгаков, опять же под влиянием Данте, нашел местечко в загробном мире для себя – Мастера, для Пилата и даже для Ивана Бездомного. То же Чистилище. Похоже, что Данте под видом Ада изобразил райскую Флоренцию. Под видом Чистилища свое изгнание. А Рай, конечно, оказался в душе. В 42 года он считал, что прожил до середины. Значит думал прожить до 84-х. Дожил до возраста средней смертности нынешнего россиянина – 56 лет.
А вот «Божественная комедия» справляет 700 лет со дня своего рождения или, правильнее сказать, зачатия.
Со времен Данте мало что изменилось. Ад – Освенцим, ГУЛАГ, Хиросима. Чистилище – наша повседневная жизнь. А Рай – встреча Данте с Беатриче.

«Известия», 03.05.2007

-------------------------------------------------------------
ОН ГЕНИЙ – ИГОРЬ СЕВЕРЯНИН (Король поэтов – поэт королей)
(Автору рецепта "Ананасы в шампанском" исполняется 120 лет)


Слава Игоря Северянина началась неожиданно в сентябре 1909 года. Один журналист прочел Льву Толстому эротический триолет 22-летнего поэта:
«Вонзите штопор в упругость пробки, –
И взоры женщин не будут робки!»
Ярость графа была безгранична, о чем не замедлили сообщить газеты. Обругивание в России – своеобразный обряд инициации. До самых отдаленных краев империи дошла вибрация этих строк. И… взгляды женщин не были робки. С тех пор и до настоящего времени стало хорошим тоном для критики ругать Северянина. А читатели, как всегда, знали и знают: раз ругают, значит надо читать.
Не прошло и полугода после стиха, взволновавшего Льва Толстого и возбудившего всю страну, как появился новый шедевр, ставший классикой.
«Это было у моря, где ажурная пена,
Где встречается редко городской экипаж…
Королева играла в башне замка Шопена
И, внимая Шопену, полюбил ее паж».
Попробуйте забыть эти строки. Не получится! Потому что это шедевр. Я уверен, Северянин хотел бы, что бы все его «поэзы» были такими. Не получалось. Да и не надо. Шедевры во множественном числе уже не шедевры. Понимая это, поэт часто занимался самопародией:
«В будуаре тоскующей нарумяненной Нелли,
Где под пудрой молитвенник, а на ней Поль де Кок,
Где брюссельское кружево… на платке из фланели! –
На кушетке зарезался молодой педагог».
Вы смеетесь? Но Северянин и сам смеялся. Граница между Гликбергом (Сашей Черным) и Лотаревым (Игорем Северяниным) весьма обманчива и зыбка. Его даже называли демоном и мизантропом, что уже совсем ни в какие ворота. Молитвенник под пудрой – это не пародия, а религия. Поль де Кок как святое писание – это путь к Пастернаку, рифмующему расписание Камышинской ветки со святым писанием. Что поделаешь, поэзия, как было давно замечено Буало и по-русски озвучено Ломоносовым, есть сопряжение идей далековатых.
Северянин сопрягает XVII век с ХХ-м, галантную Францию с новой, как оказалось – эфемерной, Россией. Такие миражи свободы и счастья, как правило, появлялись в начале столетий и заканчивались смутным временем. Дней Александровых прекрасное начало закончилось николаевской диктатурой в девятнадцатом веке. Двадцатый век вплывал как «Титаник» в свое столетия и вскоре разбился об айсберг диктатуры пролетариата.
Скоро вся эта изысканность погибнет в огне войн и революций. А пока –
«В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом
По аллее олуненной вы проходите морево…»
Хотя вот уже три революции и две мировых войны позади, а платье муаровое шумит и аллея олунена. Красота не спасает мир. Но как только мир спасается, он тотчас вспоминает о красоте. «Я трагедию жизни превращу в грезофарс», – пообещал Северянин своим читателям. Это обещание он выполнил.
В манифесте эго-футуризма начертал его символ веры:
Человек – сущность.
Природа – Гипноз.
Эгоист – Интуит.
Интуит – Медиум
Медиумический гипноз Северянина продолжался лишь с 1909 по 1918. Поэт дожил в эмиграции до 41-го. Но его поэтический серебряный век умещается в эти 9 лет. Пик славы поэта 27 февраля 1918 года. На выборах Короля поэтов в Москве в Политехническом первое место получил Северянин. Вторым был тогда Маяковский. Многие считают этот эпизод недоразумением и парадоксом. Как при живом Блоке выбрать королем Северянина? Но сердцу не прикажешь. Истерзанная большевиками поэтическая Москва присягнула не революционным глашатаям, а ему – «нежному» и «единственному» паяцу:
«За струнной изгородью мира
Живет изысканный паяц».
Он придумал множество новых слов. Не привилось ни одно. Разве что это таинственное, манящее «грезофарс». И все же никто лучше его не почувствовал новый стремительный ритм.
«Ананасы в шампанском, ананасы в шампанском!
Из Москвы – в Нагасаки! Из Нью-Йорка – на Марс!»
Маяковский явно соревнуется с ним, когда пишет: «Ешь ананасы, рябчиков жуй! / День твой последний приходит, буржуй…»
Почему-то ананасы в шампанском всех раздражали и вскоре они исчезли вместе с буржуями. Но это в жизни. В поэзии по-прежнему свежо и остро пахли морем давно съеденные ахматовские устрицы, а рядом с ними северянинские ананасы в шампанском. Из Москвы в Нагасаки уже летаем. Из Нью-Йорка на Марс вот-вот полетим.
Он первый сказал о себе: «Я повсеградно оэкранен! Я повсесердно утвержден!» И это была чистейшая правда. Северянин как ранний кинематограф с графами и графинями в будуарах. Он певец «Титаника», еще не наткнувшегося на айсберг.
Он, как все, вначале не понял ужаса столкновения и написал смешные стихи: «И я ваш нежный, ваш единственный, я поведу вас на Берлин». Берлин брали тридцать с лишним лет спустя уже без Северянина. Потом еще пол века и, о чудо ! Вернулись в Россию и ананасы в шампанском, и мороженое из сирени. А вместе с ними возвращается поэзия Игоря Северянина.
Кокетливый и нежный эго-футурист, певец куртизанок (сегодня мы бы сказали «путан»), он остался, как некоторые здания начала прошлого века в стиле Арт-Нуво, который каким-то чудом до сих пор сохранились в Москве. Где-то готические башни, где-то рыцарь с мечом, изысканные витражи, зеркальные лифты. Призрак электрического рая.
Призыв Маяковского «кастетом кроиться у мира в черепе» на Северянина впечатления не произвел. Но он действительно перестал «чирикать как перепел». Я был беспредельно удивлен, когда в 1959 году в газете «Правда» появилась подборка стихов Северянина, написанные в эмиграции. Там были по-прежнему шаловливые строки «тебя, как прежде, ущипну я», а дальше «упаду» и «землю русскую целуя».
Его поэзия очень похожа на галантную эротическую живопись Сомова и Бенуа, но с явными атрибутами нового века. Пажи и маркизы, королевы и короли вскоре исчезнут в вихрях и водоворотах. Останутся стихи Северянина, как обломки той Атлантиды.
Россия не ошиблась, выбрав его Королем поэтов. Маяковский трибун, Блок пророк, а Северянин просто король. Читая его стихи люди, пусть ненадолго, всего-то лет на девять, почувствовали себя не подданными, а королями.

«Известия», 15 мая 2007 г.


--------------------------------------------------------------
ЗА БИТОВА ДВУХ НЕБИТЫХ ДАЮТ (Президент писателей)
(27 мая исполнится 70 лет большому русскому писателю)


Слово «писатель» в России основательно замордовано. Возможно, оно относится к устаревшей лексике. Пользуясь терминологией самого Андрея Битова, я бы отнес это слово к «устар.» У Битова есть «устар. совесть», «устар. жизнь» и неожиданное, как молния, «устар. и умер». Так вот Битов – наш Неустар-летописец. Но он не летопись пишет, погруженную в века, а выхватывает из жизни пушкинские «чудные мгновенья». Только у Битова они не чУдные, а чуднЫе, как все наше время.
Однажды он прочитал американским аспирантам лекцию о жизни Пушкина. Но не от рождения до смерти, а в обратном направлении – от смерти к рождению. И Пушкин в буквальном смысле этого слова «ожил». Скептики скажут, что ведь еще у гениального Велимира Хлебникова такая идея была. Его драма так и называлась «Мирсконца». Но то фантастическая драма, а тут теплый, уютный, до боли знакомы Пушкин вдруг буквально воскресает, встает из могилы и движется навстречу «Гавриилиаде». А как прекрасная дуэль, где подстреленный поэт сначала отнимает руку от раны, потом видит, как поразившая его пуля возвращается в пистолет Дантеса, а потом едет вызывать Дантеса на дуэль. Битов воскреситель слов и сюжетов. Едва он о чем-то заговорит, и это сразу звучит неустар. Он подарил нам неустар. Пушкина, потому что, как истинный петербуржец и ленинградец, побывавший в блокаде, он без пушкинского бренда просто немыслим: «Подсознание нашей идеологии выдвигает Пушкина наверх, на пьедестал, подменяя им Христа». Битов Христа не тревожит, а вот Пушкина все время бережно с пьедестала снимает, потому что любит его, как и Маяковский, «живого, а не мумию». Его предложение поставить памятник зайцу, перебежавшему дорогу поэту, когда он ехал из Михайловского в Петербург, – сама по себе уже памятник. Некий тотемный памятник зайцу-Пушкину или Пушкину-зайцу, ускакавшему от виселицы. Ведь если бы не этот заяц, Пушкин оказался бы в Петербурге в момент восстания, а дальше… «И я бы мог…»
Не удивительно, что «Пушкинский дом» Битова, полузапрещенный, еще не опубликованный, интеллигенция зачитывала в рукописи до дыр. Кстати, эту фантасмагорию теперь уже культового писателя невозможно забыть. Причем, именно дуэль на пушкинских пистолетах в Пушкинском доме. Вот оно, чуднОе мгновение, да еще сопровождаемое салютом в честь очередного советского торжества. Может, мне так запомнилась эта сцена еще и потому, что я и сам, как герой Битова, не раз дежурил в дни праздников, только не в Пушкинском доме, а в Москве, в Литинституте, в комнате, где родился Герцен. Здесь же и Андрей Битов вел свой семинар прозы, пока его не отстранили от преподавания за «Метрополь». А спустя семь лет и меня выставили за идеологическую незрелость.
Потом наши линии мировых событий сошлись в Пен-клубе. Неказистое полуразрушенное здание на Неглинной стало Пушкинским домом для Андрея Вознесенского, Беллы Ахмадулиной, Булата Окуджавы, Фазиля Искандера, словом, всех неустар. писателей. Битов уже много лет неустар. президент русского Пен-клуба. Здесь и гитара Окуджавы звучала интимнее, и Андрею Вознесенскому не приходится напрягать затихающий в горле голос, вблизи все слышно, и лауреату Нобелевской премии Гюнтеру Грассу всегда тепло и удобно на старом диване. Я бы сказал, что русский Пен-клуб очень похож на своего президента Андрея Битова. Он уютный, домашний, но совершенно не панибратский. Расстояние между Битовым и аудиторией отсутствует, когда он на сцене, и таинственно возникает всюду, где этой аудитории нет. Недавно Битов сказал мне на пути из Пен-клуба к Пушкинской площади, что самое сильное переживание в его жизни – Ленинградская блокада. «О чем бы я ни писал, она везде присутствует». Значит и битовский Пушкин не просто гениальный поэт, а гениальный после блокады или даже «переживший ее или не доживший до…» Тут есть над чем задуматься. Вот Андрей Битов открывает памятник Достоевскому, но это Достоевский после блокады. Или чижику-пыжику на Фонтанке. Но и это железный птенчик, переживший блокаду. И я вслед за Битовым с легкостью разделяю слово «блокада» на два смысла – блок ада.
Когда говорят о безоблачной судьбе шестидесятников, о блокаде как-то забывают. Битов свою блокаду прорвал. Как Мандельштам, он вырвался к своему читателю через Айастан – страну света – Армению. Его «Уроки Армении» вроде бы просто путевые впечатления, очерки и эссе. На самом деле эта книга стала уроком свободы для читателей, рожденных в несвободной стране. Потому что о чем бы ни писал Битов, он пишет прежде всего о «тайной свободе».
Однажды он дал мне для «Газеты ПОэзия» машинописный листок, где буквами пишущей машинки «Москва» был нарисован до боли родной и знакомый деревенский пейзаж. Домик, изгородь, лес. Пейзаж как раз из этих слов состоял: дом из слова «дом», лес из слова «лес». Так и Битов весь состоит из Битова.
Бит – это единица информации в кибернетике. Интересно, сколько битов содержится в Битове? Впрочем, неважно сколько. В искусство важно не количество, а качество информации. Главное, чтобы это был один Битов. Он действительно один и единственный во всех смыслах этого слова. Когда Битов попал в опалу из-за «Метрополя», появилась шутка: за Битова двух небитых дают. Россия любит шутить со своими писателями.

Известия, 24 мая 2007 г.

___________________________________________________


МАКСИЗМ-НЕЛЕНИЗМ ВОЛОШИНА
(Исполнилось 130 лет со дня рождения коктебельского певца)


По Коктебелю шел нагой Волошин…. Это не стих, а всего лишь строка из многочисленных воспоминаний. «Добро бы хорошо был сложен», – прокомментировала дама в плотном купальнике. Так эту сцену увидел Корней Чуковский. Марина Цветаева запомнила легендарного Макса как некоего античного бога в тунике и греческих сандалиях. Ее Волошин мог словесным заклинанием погасить огонь начавшего пожара или наслать большой дождь из маленькой тучки.
Античный театр Волошина длился долгие годы и спустя полвека продолжился вплоть до наших дней. Только теперь в декорации входит не только дом Волошина, но и его могила на высокой горе, и скала профилем великого символиста, извалянная богом Вулканом на другой стороне залива. Справа скала, тоже чем-то похожая на этого грузного мага. Тело Волошина с большим трудом внесли на вершину.
Сейчас трудно поверить, что когда-то Коктебель безжизненным болотом на суровом побережье, несовместимым в то время с жизнью. Возможно, немецкие корни Волошина заставили его почувствовать себя крымским Фаустом, осушающим болота по воле Гете. И Гете, и Волошин были масонами. Четыре главных добродетели масонства: ученичество, учительство, творчество, строительство.
Ученичество. Волошин учился всю жизнь в совершенстве владел французским, английским, немецким. Жадно изучал в Европе и в России историю искусства. Путешествовал. Был этнографом, историком, археологом, знатоком античности и средневековья. Не говоря уже о магической привязанности к Древнему Египту.
Учительство. Он учитель философии, поэзии и неземной любви. Он учитель даже для таких эрудитов, как Андрей Белый, Марина Цветаева и Осип Мандельштам.
Творчество. Бесконечный поток акварелей Волошина не иссяк до сих пор. Коктебельские пейзажи он писал, как на конвейере, сразу по нескольку видов, обходя их с кисточками, как шахматист, играющий сразу на многих досках. Однако главное дело – поэзия. Никто лучше его не сказал в стихах о русской трагедии: «С Россией кончено… На последях / ее мы прогалдели, проболтали, / пролузгали, пропили, проплевали, / замызгали на грязных площадях, / распродали на улицах…» . Нам –то эти строки ох как понятны! Он родился в России, а умер в Советском Союзе. Мы родились в Советском Союзе, а оказались в России.
Может, из-за этой жизни в историческом георазломе нам сегодня так близок этот антично-древнеегипетско-немецко-французский, прежде всего русский культуртрегер Макс Волошин. Культуртрегерство ничем другим не заменишь. Скажем, среди символистов Александр Блок культуртрегером не был. В то же время Брюсов, Белый, Волошин – типичные культуртрегеры. Волошин среди них самый последовательный.
Строительство. И здесь Волошин раскрылся в полную меру. Нынешний Коктебель и даже отчасти пейзаж Коктебеля, не говоря уже о доме (обсерватории-музее-библиотеке), все это его рук дело и дело его рук. Он всю жизнь что-то возводил, осушал, строил и перестраивал. В конечном итоге его дом стал культурной меккой для научной и творческой интеллигенции и остается ею по сей день. Сегодня это называется Дом творчества писателей, а тогда это никак не называлось. Просто дом Волошина был гостеприимно распахнут для всех известных людей, да еще и с женами, любовницами, детьми и друзьями. Волошин среди них был в тунике или голый. Не во фраке же ему было разгуливать по Киммерии. Его крымские тексты и акварели пахнут горными травами, морским прибоем и светятся, как когда-то, еще в 70-е, сияли среди прибрежной гальки внезапно высвеченные солнечным лучом сердолики и опалы. Собирание коктебельских полудрагоценных камней так Волошин и называл – каменная болезнь. Семейство Ульяновых вывезло когда-то с побережья аж две подводы этих россыпей. А сколько собрал их Волошин за свою полувековую жизнь! Где-то они все сейчас? Берег давно засыпан гравием, который изготовляет мерзкий заводик, отравляя побережье. Море во время прибоя становится мутным. Какие уж тут акварели.
Зато во всех солидных российских библиотеках есть книги Волошина. Его любят, читают и почитают.
В первые годы советской власти Луначарский призвал творческую интеллигенцию к украшению новой жизни. Волошин радостно на этот призыв откликнулся. Бунин возмутился: украшение чего? Виселицы, на которой тебя повесят? Как в воду глядел. От грядущих репрессий Волошина спасла только смерть. Не помогли ни закалка с хождением нагишом и босиком, ни купание в холодном море. Воспаление легких все довершило. Но еще раньше ушли из жизни два любимых пса Волошина. Их отравили по приказу местного комиссара. Подбирались и к самому поэту. Его сочли кулаком и, конечно, немецким шпионом. Хорошо еще, что местная власть ничего не ведала о третьем градусе посвящения во французской ложе Вольных каменщиков. А то был бы он еще и французским шпионом.
А теперь немного мистики. В 2001 году к 2400-летию смерти Сократа мы с Юрием Любимовым привезли в Дельфы мистерию «Сократ / Оракул». Репетировали на вилле греческого поэта Ангелоса Сикелианоса. Дельфы один к одному – Коктебель. Только бухта подальше и в два раза больше, а горы в два раза круче и зеленее. А вот вилла греческого классика ХХ-го века едва ли ни копия дома Волошина. А Сикелианос на фотографиях 20-30-х годов, как Волошин – в сандалиях и греческой тунике. Так же, как Волошин, он ставил на сцене у дома древнегреческие трагедии, и так же съезжалась к нему артистическая интеллигенция, а женой его была родная сестра Айседоры Дункан. Он мечтал возродить Пифийские игры. И ему это даже удалось. Действо с обнаженными юношами на античном стадионе и Прометеем в маске в Дельфийском театре со¬стоялось дважды. Греческий Волошин никогда не преследовался и уже при жизни считался славой нации. И, конечно же, был мистиком и символистом в поэзии. Так что знаменитая фраза из чеховской «Свадьбы» подтвердилась: в Греции действительно «все есть»! Даже свой Волошин.
Но ведь можно сказать, что и в России все есть. Волошин появился намного раньше, чем Сикелианос. Есть-то есть, да не про нашу честь. Коктебельское побережье застроили ларьками, испортили гравием. Но Волошина из Коктебеля не выкорчевать. Разве что взорвать две горы – с профилем и с могилой, а дом снести бульдозером, как в финале «Фауста» домик Филемона и Бавкиды. Тупые полулюди роют Фаусту могилу, а он думает, что они строят каналы и осушают болота по его гениальному плану. Угадал, угадал Гете судьбу Волошина.
В царстве марксизма-ленинизма он создал свое феодальное княжество максизма-неленизма. Заповедь Заболоцкого «не позволяй душе лениться» словно продиктована Максом. Максизм-неленизм неутомимого Макса преобразил побережье Коктебеля и навсегда оставил след в душах Цветаевой, Белого, Мандельштама. В его натуре, казалось бы, невозможное сочетание. Штольц и Обломов в одном лице. Добрый, грузный, умный, одаренный и неудачливый в любви, как Обломов. Энергичный, неутомимый, и деловитый как Штольц. Цветаева, как Ольга, напрасно и безуспешно ждала, когда Макс начнет ухаживать. А чего стоит странная шутка с выдуманной Черубиной де Габриак. Заморочили вместе с Гумилевым девушке голову. Внушили ей, что она поэтесса. Прославили и одновременно испортили всю ее жизнь. Может быть, эта Черубина, вознесенная на вершину славы, а затем отправленная в Гулаг, и есть муза коктебельского мага и всех символистов и акмеистов.

Известия, 29 мая 2007 г.

--------------------------------------------------------------

ОН ВЗРАСТИЛ ЗОЛОТУЮ РОЗУ
(Исполнилось 115 лет со дня рождения Константина Паустовского)


Когда Россия оглянулась по сторонам после бесконечных идеологических чисток, казалось, вокруг не оставалось ни одного интеллигентного человека. К тому времени удалось создать особую, в меру талантливую и абсолютно неинтеллигентную литературу. Писатели говорили только о тоннах, кубометрах и километрах. Вот и интеллигентнейший Паустовский написал «Кара-Бугаз». Повесть о добыче слабительного – английской соли. Это был материализм в полном смысле слова. Писателей заставляли писать не о людях, а о материи. «Кара-Бугаз» о слабительной соли, «Цемент» Гладкова, естественно, о цементе. А там, впереди, маячили «Сталь и шлак», «Сталевары»… Не было разве что романа о чугуне, хотя я не уверен. Возможно, был и «Чугун». Многим казалось, что человек уже никогда не вернется в литературу, тем более, человек интеллигентный. Ведь слово «интеллигенция» чаще всего употреблялось с двумя эпитетами: гнилая или трудовая.
Голос интеллигентного человека неожиданно прорезался в «Повести о жизни» Паустовского. Бунин, прочитав первые главы, тотчас написал восторженное письмо. Оказывается и литература, и интеллигенция в России еще живы!
Паустовский начинал с бесхитростной семейной хроники в духе Тургенева и Аксакова. И это ужа звучало диссонансом в стройном хоре социалистического реализма. Сначала вернулись тургеневские и чеховские герои, а затем, когда дело дошло до описания революции, заговорили десятки голосов, казалось бы, умолкнувших навсегда. Бабель, Грин, Олеша, Багрицкий, Ильф и Петров, Фраерман. Одних к тому времени забыли, о других, как о Бабеле, и говорить-то вслух опасались. Нет, это были не мемуары, а реставрация. Сквозь кровавую коросту времен проступали лики давно обреченных на смерть и поругание, а потом на забвение.
Повесть выходила глава за главой. Печаталась в «Новом мире» и даже отдельными книгами: «Бросок на юг», «Время больших ожиданий». Мы читали и с трудом верили, что все это напечатано. «Повесть о жизни» читалась, как самиздат.
Но вот на трибуну вышел Хрущев и львиную долю царского гнева обрушил на Паустовского. Он, мол, неправильно показал революцию. У него, видите ли, голод был в Одессе, питались одной килькой. «Да у нас и кильки-то не было!» – возопил глава государства. И ему бурно аплодировали.
Конечно, Паустовского и раньше топтали то за романтизм, то за отрыв от жизни, то за уход в природу и воспевание «патриархальщины». Но то были наемные критики, явные певцы с чужого голоса. Здесь же абсолютный монарх, глава государства шел на писателя с открытым забралом. Паустовский оказался среди неугодных вместе с Ильей Эренбургом, Михаилом Ромом и молодыми: Аксеновым, Вознесенским, Евтушенко.
Даже сегодня, если на вас лично обрушится с трибуны глава государства, вокруг сразу образуется леденящая пустота. А тогда в стране, еще не опомнившейся от сталинских репрессий, все это было более чем опасно. При всем различии они в чем-то были очень похожи – Ромм, Паустовский, Эренбург. Их отличало чувство собственного достоинства. Никто из не был бескомпромиссным рыцарем без страха и упрека. Все прошли сквозь неизбежные ритуальные воспевания Сталина. Их умело использовали в пропагандистских целях для демонстрации интеллектуального благополучия в СССР. Ведь если есть такие рудименты дворянской культуры, как Паустовский, как можно говорить об отсутствии свободы в стране победившего самого себя социализма.
Мне до сих пор не очень понятно, каким образом Паустовскому удалось выпустить альманах «Тарусские страницы», позднее подвергнутый ритуальному избиению в официальной печати. Но факт остается фактом: из пригородного дачного места Таруса превратилась в центр интеллектуального противостояния кремлевскому хамству. А дом Паустовского стал для всех некой бревенчатой духовной крепостью, которую не могут взять штурмом никакие идеологи ЦК.
Паустовский никогда не молчал. Даже в последние дни своей жизни, задыхаясь от астмы, он пишет в ЦК, протестуя против травли Юрия Любимова. Он пишет гневное и аргументированное письмо против новых попыток обелить и морально реабилитировать Сталина. Что бы сказал он сегодня, посмотрев два-три сериала про доброго и хорошего вождя.
Когда Марлен Дитрих приезжала в Советский Союз, она пришла в ЦДЛ на встречу с Паустовским, вышла на сцену, встала на колени и поцеловала ему руку за рассказ «Телеграмма», который когда-то произвел на нее громадное впечатление. А таких рассказов у него десятки.
Даже после смерти писателя по всей стране прошли идеологические совещания, где его клеймили. Я присутствовал на таком сборище, где глава идеологического отдела КГБ громил уже отошедшего в вечность. «Вот и покойник Паустовский…» – начал он гневную фразу. И тут из зала донесся отчетливый молодой женский голос: «Сам ты покойник!»
Многие литераторы моего поколения обязаны Паустовскому и выбором профессии, и осознанием своего места в жизни. Книга «Золотая роза», вышедшая на заре антисталинской оттепели, открыла людям мир, где человек полностью свободен и зависит только от своего таланта. Вроде бы речь шла о Грине или об Андерсене, о том, кто как творил и пробуждал свое вдохновение. А на самом деле Паустовский открыл не только писателям и художникам, но и всем людям мир абсолютной духовной свободы. Мир искусства.
Золотая роза – собирательный образ. Рассказ о мастере, который собирал золотую пыль, оставшуюся от ювелирных работ, и постепенно набрал столько золота, что смог отлить из него для своей возлюбленной золотую розу – символ своей любви.
Золотая роза Паустовского хранится не в ювелирном фонде. Она есть в любой приличной библиотеке, в любом интеллигентном доме. Она расцветает и распускает книжные лепестки на каждой странице. И никогда не увянет.

«Известия», 31 мая 2007 г.

------------------------------------------------------------

ТАКАЯ ЧУДНАЯ ИГРА (Пушкин постмодернист)
Каждый год 6 июня мы пытаемся осознать: кто для нас Пушкин?


Однажды я спросил у первого советского пушкиниста В.Я.Кирпотина, автора книги «Наследие Пушкина и коммунизм», написанной за одну ночь по личному заданию Сталина: «Почему Пушкин был масоном?» Валерий Яковлевич, человек умный, ответил уклончиво: «Я подумаю». Но дожив до 90 лет, профессор Кирпотин так и не нашел ответа на этот вопрос.
Ну добро бы по молодости вступил, а потом, в зрелые годы бросил. Так ведь нет. До конца дней с гордостью носил масонский перстень с черепом и бережно отращиваемый длинный масонский ноготь.
Однажды поэт с гордостью сказал: «Я член Кишиневской ложи. Той самой, из-за которой запретили все масонские ложи». Но ведь появлялся же в свете и с масонским ногтем, и с масонским перстнем. И уже не перед либеральным мечтателем и мистиком Александром I, а перед воинственным и жестким Николаем I, повесившим его друзей и собратьев по той самой Кишиневской ложе.
Что это – отчаянная смелость, поэтическое безрассудство? Ответ прост: это Пушкин. Поэт, который не мыслил себя без противостояния любым запретам. Абсолютно невозможно представить себе Пушкина послушным исполнителем чьей-то воли. Будь то воля мастера высшего градуса или воля императора, запрещающего масонство. Николай I, не терпящий никакой оппозиции и особенно нарушение формы, преспокойно сглотнул показное пушкинское масонство. Сегодня и перстень с адамовой головой, и длинный ноготь в специальном футляре воспринимаются как блестящий постмодернистский перформанс.
Как правильно заметил Блок, мы знаем разного Пушкина. Пушкин революционер и республиканец, Пушкин монархист и крепостник… Добавим к этому еще одну ипостась – Пушкин постмодернист. Он обладал удивительной способностью все свои должности и звания превращать в игру. «Саранча летела-летела. Села, все съела. И опять улетела». Это его отчет о деятельности по борьбе с саранчой. Была еще и должность историографа с солидным окладом, увенчавшаяся «Историей пугачевского бунта». Тут даже Марина Цветаева пришла в тупик. Историк Пушкин правдиво показал пугачевские зверства: содрали с помещика кожу и смазали ружья человеческим салом. И вдруг добрейший Пугачев в «Капитанской дочке». Это вполне в духе постмодернизма. Две взаимоисключающих версии одного и того же исторического события. Деконструкция. Пугачев, смазывающий ружья человеческим салом, и он же, по-отечески жалующий Гринева, в равной мере ирреальны. Постмодернисты называют это словом симулякр. Никакого всамделишного Пугачева нет, как нет настоящего Петра. Один под пером Пушкина борется с варварством варварскими методами и кнутом насаждает цивилизацию. Другой полубог на коне в «Полтаве». Оба симулякры.
Если взглянуть таким образом, то понятнее становится отношение поэта к религии. «Сердцем я афей, но разум противится». Симулякр «афей» пишет «Гавриилиаду», а симулякр уверовавший пишет «Пророка». Все на своих местах. Пушкина нельзя втиснуть в идеологию, он в последнюю минуту, по меткому выражению Андрея Синявского, всегда ускользнет и поминай как звали. «Свободы сеятель пустынный» – это самое меткое определение, какое он мог себе дать. Суть его легкого четырехстопного ямба – все та же эстетическая свобода. «И вот уже трещат морозы / и серебрятся меж полей. / Читатель ждет уж рифмы «розы», /На вот, возьми ее скорей». Эти розы на снегу, совмещение несовместимого и неожиданное обновление банальности – типичный постмодернизм
Даже роковая дуэль с Дантесом вписывается в поэтику бесчисленных пушкинских дуэлей, которые были до этого всего лишь перформансами и, слава Богу, заканчивались либо примирением, либо ничем. И вдруг постмодернистская игра переросла в роковую реальность, предсказанную еще в дуэли Онегина с Ленским. И там, и там на снегу сраженный пулей поэт. Конечно, для самого поэта последняя дуэль уже не была игрой. Другое дело, что общество вписало ее в жизнь Пушкина как некое завершающее трагическое действо. О дуэли Пушкина написано не меньше, чем о его творчестве. Она разыгрывается на сотни ладов в бесчисленных исследованиях, где в духе чистого постмодерна проигрывается множество версий. Это и дуэль с Николаем из-за Натали, это и месть обманутого мужа за мнимую или подлинную измену. Это и разновидность самоубийства, когда сугубо штатский поэт стреляется с кадровым военным, идя на верную гибель. Сплошные деконструкции.
Теперь все о той же таинственной, зашифрованной поэтом последней главе романа «Евгений Онегин». Каверин целый роман этому посвятил. А количество «прочтений» давно перевалило за сотню. На самом же деле Пушкин оставил гениальный постмодернистский текст, который можно расшифровывать вечно.
Нет ответа на вопрос, кто написал «Тень Баркова». По всем признакам это Пушкин, сказавший, что свобода в России настанет лишь тогда, когда напечатают «Луку Мудищева» без купюр. Считается, что это поэма Баркова. Но тяжеловесный стиль поэта XVIII века нисколечко не похож на стилистику легкой и озорной поэмы. Скорее всего мы знаем «Луку» в изящной переработке Пушкина.
У всякого, кто внимательно читал дневники, письма и высказывания Пушкина, создается ощущение двух Пушкиных. Один напоказ, другой тоже напоказ. А был ли третий – для самого себя? Это большой вопрос. Один пишет для Анны Керн – напоказ – «я помню чудное мгновенье». Второй, опять же напоказ, для друзей, что сегодня наконец-то я эту б… А третьего, скорее всего, не дано. Две постмодернистские взаимоисключающие версии одного и того же интимного события, превращенного в поэтическое действо с постмодернистским авторским комментарием.
Кого бы ни играл Пушкин – революционера, масона, республиканца, монархиста, Дон Жуана, ревнивого мужа, государственно мудреца, историка и царедворца, атеиста или глубоко верующего – во всех ролях это был он. Разыграв десятки дуэлей, которые кончились примирением, Пушкин, может быть, даже неожиданно для себя стал участником настоящей дуэли, о которой можно сказать словами Гейне: «О боже! Я, раненый насмерть, играл, / гладьятора смерть представляя!»
Называют две даты рождения Пушкина в мае и в июне. Указывают два места, где он мог родиться. Не всякому постмодернисту такое везение. Все деконструкция, все симулякр. Только одно несомненно – родился гений. Хотя постмодернисты гениальность не признают. Но это уж их проблемы.

«Известия», 06 июня 2007 г.

-------------------------------------------------------------------

ОПАЛЕННЫЙ АНГЕЛ РУССКОЙ ПОЭЗИИ
(140 лет со дня рождения Константина Бальмонта)


«Хочу быть дерзким / Хочу быть смелым / Из сочных гроздей / Венки свивать / Хочу упиться / Роскошным телом / Хочу одежды с тебя сорвать!» Когда-то эти строки потрясли всю Россию. К тому же в авторском неподцензурном варианте было прямо сказано: «Хочу из грудей венки свивать». И никаких сочных гроздей. Кто бы мог подумать, что в селе Гумнищи Шуйского района через шесть лет после отмены крепостного права в семье председателя земской управы родится такой поэт. А ведь родился. В нем, как и во всяком русском, коктейль кровей. По линии отца он отчасти шотландец и скандинав, потомок викингов и варягов. А по материнской линии восходит к мурзе из Золотой Орды по имени Белый Лебедь.
Даже если Константин Бальмонт сам сочинил себе такую родословную, она говорит о многом. Ведь и Лермонтов вел свой род от испанских грандов и шотландских лордов. И Пушкин считал себя отчасти африканцем. Во всяком случае, облик поэта с рыжей бородкой и пышными локонами, ниспадающими на плечи, действительно напоминает фамильные портреты шотландских аристократов. Он любил Европу. Перевел на русский Шелли, Кальдерона, Бодлера. Дважды был в эмиграции. Сначала с 1909 по 1913-й, пока правительство не объявило амнистию всем политическим. А потом с 20-го до конца жизни в 1942-ом. Как всегда за все революции почему-то расплачиваются поэты. В первую революцию Бальмонту запретили жить в Петербурге и в столичных городах, а потом и вовсе выставили из страны на семь лет за революционные стихи, которые сейчас никто уже и не вспомнит.
Впрочем, до революции надо ведь человека довести. Сначала он хотел быть просто поэтом. Его поэтической инициацией стал прыжок из окна после неудачного брака. Год будущий поэт был прикован к постели, а потом вдруг почувствовал неслыханный прилив небесных и земных сил. Другой бы просто утонул в том нахлынувшем океане звуков. Бальмонт выплыл или вынырнул в мир поэтом ХХ-го века, хотя жил еще в Х1Х-ом.
Он чувствовал себя Богом в первый день творения: «Бог создал мир из ничего. / Учись, художник, у него». Похоже, что поэт, так и не получивший высшего образования, учился только у Бога.
Его называли солнцепоклонником, Нарциссом, эротоманом, родоначальником символизма и декаданса, анархистом, неоромантиком. Все это чистейшая правда. Но ни одно из перечисленных определений не вмещает в себя столько полноты, свободы и света, сколько содержится в имени и фамилии Константин Бальмонт.
Его знают, даже не зная, потому что хрестоматийные строки живут в русской речи, как рыбы в воде. Их множество: «будем как солнце», «я изысканность русской медлительной речи», «я мечтою ловил уходящие тени», «есть в русской природе усталая нежность». И даже эпатировавшее всех: «Я ненавижу человечество». После Бальмонта наш слух стал другим. Он шестикрылый серафим на перепутье русской поэзии: «Моих ушей коснулся он, / и их наполнил шум и звон» – так могли сказать о Бальмонте все крупные поэты начала прошлого века. Да и нынешним не мешало бы слегка прочистить свой слух.
Уже не раз говорилось, что Россия осталась в XIX столетии на второй век. Константин Бальмонт один из первых, кто перескочил через свое время. Его знаковый «Чуждый чарам черный челн» останется навсегда, как «Черный квадрат» Малевича. До этого никто не осмелился так дерзко принести смысл в жертву звуку. В гомеопатических дозах аллитерация существовала. Но только как острая приправа к главному блюду. Он раскрепостил звук в поэзии. За ним, как Тезей за нитью Ариадны, в подземные лабиринты звука устремились другие.
«Черный челн» – это еще и ладья Харона, перевозящая мертвых через Стикс. Вряд ли над этим задумывались очаровательные посетительницы московских салонов, когда после этой строки подхватили поэта на руки и понесли, сами не зная куда. Андрей Белый, взревновав к такой безудержной славе, ядовито заметил: «У вас ширинка расстегнута». Бальмонт величественно, как Осирис, приподнялся на локоть: «Застегните!».
Уже не застегнешь. В этой безудержной свободе поведения таилась опасность. Бальмонт стал подражать Бальмонту. Аллитерации посыпались, как горох из продырявленного мешка. Но в памяти они не задерживались. Задержался Бальмонт, как символ целой эпохи. «Дремлет, качается в сетке она, / Он ей читает Бальмонта... / Запад темнеет и свищет сосна, / Тучи плывут с горизонта...» – так Иван Бунин отсалютовал Константин Бальмонту отточенными строчками. Для него он уже был представителем той золотой эпохи, сгинувшей безвозвратно. Его нельзя отнести к серебряному веку. Он провозгласил век солнечный, золотой. Он хотел золото денег превратить в золото солнца. «Будем, как Солнце всегда молодое, / Нежно ласкать огневые цветы…/ Будем как Солнце, оно – молодое. / В этом завет красоты!».
Поэтический бунт Бальмонта не остался незамеченным и вскоре перерос в революцию футуристов. А тут еще и настоящая революция грянула, да еще и социалистическая. Поэт сразу разобрался в сути событий, сказав: «Социалистическая диктатура мне ненавистна». В 20-ом году ему с трудом удалось уехать, чтобы в 1942-ом закончить жизнь во Франции, постоянно борясь с безумием в одной из лечебниц.
Когда-то поэт сказал о жизни: «Она во всем солжет, она во всем обманет…» Жизнь действительно обманула, даже нагрела. А вечность пригрела. В 1910-ом году ему показалось, что через полвека издадут 93тома его сочинений. Не издали. И слава Богу! Поэту, нашептавшему: «Я вольный ветер / Я вечно вею», все эти тома совсем не к чему.
Однажды Бальмонт сказал о цветах: «Ангелы опальные». Он и сам стал опальным, а, правильнее сказать, опаленным Ангелом русской поэзии.

Известия, 14 июня 2007 г.

--------------------------------------------------------------

ГЛАВНЫЙ СВИДЕТЕЛЬ
(Столетие Варлама Шаламова – повод не праздновать, но читать и думать)


У Шаламова была твердая писательская позиция. Никаких выдуманных сюжетов и судеб в прозе быть не должно. В своих письмах он критикует даже Льва Толстого за «200 вариантов цвета глаз Масловой», за три варианта личных дневников. Не удивительно, что его «Колымские рассказы», начатые в 53-ем году после 16 лет концлагерей и двух лет ссылки, написаны в строгой и лаконичной стилистике прозы Пушкина. Именно в прозе он считал себя продолжателем пушкинских традиций. В поэзии он выше всего ценил Тютчева и Фета, а из современников тяготел к Пастернаку, хотя и разошелся с ним во взглядах по всем позициям.
Как многие дети священников, он избегал религиозной тематики в своем творчестве. Но в финале жизни, потеряв слух и зрение, Шаламов заговорил в своих стихах языком просветленно юродствующим. Некоторые по неведению решили, что это просто болезнь и распад сознания. На самом деле это в прямом смысле слова святая поэзия. И подходить к ней с обычными мерками нельзя. Таким языком изъяснялся не Тютчев, а Василий Блаженный. Разумеется, тогдашняя власть начала 80-х, одержимая манией антирелигиоза, не могла на это смотреть спокойно. Она зорко следила даже за оглохшим и ослепшим колымским страстотерпцем и на всякий случай упрятала его в психушку.
Мне кажется, что Шаламов просто юродствовал, когда еще до полной изоляции, в пансионате для престарелых, прятал под подушку сосиски, пока они не протухали. А, может, это был настоящий оживший ужас «Колымских рассказов», которые только для читателя «рассказы», а для писателя – его жизнь. Если это жизнью можно назвать. Правильнее все-таки сказать житие.
От лица всех погребенных в вечной мерзлоте написаны эти строки. «Сказали утром наконец, / Мой мертвый хлеб деля: / – И может он такой мертвец, / Что не возьмет земля?»
Все, что прорвалось в советскую печать о концлагерях, Шаламова раздражало. Известная его крылатая фраза: «Я в таком лагере не сидел». Все 15 лет на Колыме он жил в условиях несовместимых с жизнью, когда даже на бабочку смотрят с единственным желанием – съесть ее. Ломкая от засохшего пота рубашка – тоже его образ. Он считал, что время выдумок прошло. Только документ интересен. «Колымские рассказы» он писал десять лет. В них ни грана выдумки. Только то, что на самом деле было. Было и есть.
Когда Шаламова спустя 7 лет после смерти напечатали на излете перестройки, многим показалось, что это уже всем известно. И только сейчас становится ясно, что это никому пока неизвестно. Неизвестно даже после миллионных тиражей на английском, которые у Шаламова были еще при жизни. Эти тиражи и напугали издыхающую, но цепкую и липкую от крови советскую власть. Правда «Колымских рассказов» такова, что прочитав два-три абзаца, порой уже не хочется жить. Многие ставили это Шаламову в укор. Мол, что это за литература такая, от которой вешаться в пору. Но Шаламов-то не повесился! А ведь он не только написал об этом – он это прожил. А если после такого можно еще и писателем быть, и стихи писать, то тысячу раз прав Шекспир, сказавший устами Гамлета: «Меня можно сломать, но играть на мне нельзя».
Шаламов однажды сказал, что никакого положительного опыта ГУЛАГа нет и не может быть. Весь лагерный опыт «целиком и полностью отрицательный». Такого человек вообще не должен видеть и знать. Но если уж пришлось пережить такое, то надо рассказать все до конца. Эту программу Шаламов выполнил полностью. Если бы «Колымские рассказы» напечатали, когда они были созданы, в 1973 году, перестройка началась бы лет на 15 раньше и были бы мы впереди себя нынешних настолько же лет.
Хорошо было Данте в его аду. Ведь там впереди маячило Чистилище, а затем Рай. Шаламов вспоминал Данте, когда говорил о ледяном аде Колымы. Кстати, у греков ад ассоциировался не с огнем, а со льдом. Шаламов вышел в 1951 году из ада в ад. Ему дозволялось только менять круги. Сначала только Колыма, потом разрешили жить на 53-ем км Калининской области. В 1956-ом реабилитировали. Писатель даже поселился в Москве на Гоголевском бульваре. Именно в это время он смог по-настоящему работать над «Колымскими рассказами» и сборниками стихов. В конце 60-х он жил в писательском деревянном доме на Хорошевском, 10. Но в 82-ом году снова ад изоляции и психушки. Эх, включить бы во все хрестоматии поэтическое завещание Шаламова: «Я хотел бы так немного! / Я хотел бы быть обрубком, Человеческим обрубком… / Жить бы стало очень смело / Укороченное тело. / Я б собрал слюну во рту, / Я бы плюнул в красоту, / В омерзительную рожу. / На ее подобье Божье / Не молился б человек, / Помнящий лицо калек…»
Это нечто большее, чем стихи. Таким языком изъяснялись пророки и посланники Божии. Он имел на это полное право. Скажем себе горькую правду. Россия еще не прочла Шаламова. А прочла бы, стала бы совсем другой. Всему свое время под солнцем. Время жить и время умирать. Ныне время читать. Самое время читать Шаламова.
Достоевский говорил, что на страшном суде человечеству достаточно предъявить «Дон Кихота» Сервантеса, чтобы получить оправдание. Думаю, что достаточно «Колымских рассказов», над каждым из которых заплачет Бог. Ну а если все-таки будет страшный суд над главными палачами, который так и не состоялся на земле, то главным свидетелем против них будет Варлам Шаламов.

«Известия», 18 июня 2007 г.

-----------------------------------------------------------


СТАЛКЕР РУССКОЙ ПОЭЗИИ
(100 лет назад родился русский поэт Арсений Тарковский)


Есть поэты, неотделимые от пейзажа, который они воссоздали в своих стихах, и в котором жили. Арсений Тарковский всегда будет незримым обитателем Переделкино. Где-то незадолго до финала своей славной жизни читал он на веранде дома творчества в окружении многих своих поклонниц весьма преклонного возраста стихотворение о соловье. Заканчивалось оно словами «и соловей на ветке». И как только Тарковский закончил чтение, тотчас появился соловей и на глазах у изумленных слушателей запел. Это было так неожиданно и прекрасно, что все засмеялись, чего никак не предусматривалось лаконичным и строгим финалом стиха. Поэт даже обиделся слегка, и лицо его и без того суровое и печальное стало еще суровее и печальней. Соловей в мировой и особенно в восточной поэзии символ поэта. Уж кто-кто, а Тарковский-то это отлично знал. «Для чего я лучшие годы / загубил на чужие слова? / Ах, восточные переводы! / Как болит от вас голова». От стихов Тарковского болела не голова, а душа. Его полюбили как-то внезапно в 60-х годах. Полюбили и все. Без всяких внешних мотивировок. Был всего один сборник «Перед снегом». Еще и стихов толком никто не знал, а полюбили. Ахматова назвала эту скромную книгу «драгоценный подарок современному читателю». Но Ахматова сама в то время была полуопальной, почти не печатаемой. Потом, когда на экраны периферийных клубов прорвалось «Зеркало» полузапрещенного Андрея Тарковского, все услышали стихи его отца – поэта. И буквально врезалась в память строка: «Когда судьба по следу шла за нами, как сумасшедший с бритвою в руке». Это была страшная исповедь целого поколения. Он ушел на фронт с ополчением добровольцев спасать Москву. И спас. Но никакого военного пафоса и деталей фронтового быта в его стихах не найдете: «Фиолетовой от зная / остывающей рукой / рану смертную потрогал / умирающий Патрокл…» . Видели мы этого Патрокла и в Переделкино, и в Голицыно, грузно опирающегося на массивную трость ,без которой он передвигаться не мог. Известна его приверженность к так называемым точным размерам и точным рифмам. Еще в молодости он сказал опальному мэтру Осипу Мандельштаму: «У вас тут рифма неточная». Он был очень точен в поэзии, в жизни и даже в отношении к смерти. В то бодряческое время о смерти не принято было думать и говорить. Скорбь неистребимая, неизбывная – вот что отличало его и по интонации, и по настроению от всей тогдашней поэзии. Он не жаловался, не ныл, не пугал ужасами войны, а скорбь преобладала на его лице. Иногда даже казалось, что это трагическая античная маска, приросшая к лицу.
Он осмелился даже напомнить о загробном мире и каким то чудом напечатать главное стихотворенье «Портрет»: «Никого со мною нет. / На стене висит портрет. /
По слепым глазам старухи / Ходят мухи, / мухи, / мухи. / Хорошо ли, – говорю, – / Под стеклом твоем в раю? / По щеке сползает муха, / Отвечает мне старуха: / – А тебе в твоем дому / Хорошо ли одному?». Разместить весь потусторонний мир на плоскости додумались еще древние египтяне. Но то было в храмах и пирамидах, а тут обычный застекленный портрет на стене, какие и сегодня есть едва ли не в каждом доме, вдруг стал окном в потусторонний мир.
Похоже, он был последним представителем той цивилизации, которой не должно было быть и которая вместе с ним ушла навсегда. Он отвергал столетие, в котором жил, и отвергал постулат о временах, которые не выбирают. Тарковский жил в ХХ веке, но для себя он выбрал другое время. Там изъяснялись точными размерами и точными рифмами, избегали любых упоминаний опостылевшей современности. Там не было комиссаров в пыльных шлемах и членов политбюро в пиджаках и шляпах. Но многие современники Тарковского, любящие поэзию, выбирали его время и жили в его стихах. Был образ поэта-трибуна (Маяковский), был образ поэта-отшельника (Пастернак). Тарковский создал образ поэта-сталкера. Похоже, что Андрей Тарковский в известном фильме воплотил черты своего отца. Арсений Тарковский был сталкером русской поэзии, выводящим из мертвой зоны в бессмертие.

«Известия», 25 июня 2007


------------------------------------------------------------
МАРИЕНГОФ НА НЕБЕ ШАГАЛА
(Двойной юбилей: 120 лет Марку Шагалу и 110 – Анатолию Мариенгофу)


Можно сказать, что их судьбы обратно пропорциональны. Слава Шагала во второй половине ХХ века только росла. О Мариенгофе забыли еще при жизни. Он умер в 1962 г., а вспомнили нем только в 1989-ом. В шуме политических событий даже экранизация «Циников» не стала событием. Но время работает на Мариенгофа. Сегодня он снова моден. «Сверкаешь? Ну сверкай. А мне сверкать тоска. / Знакомо все. Сверкал, как ты. / Как пятка из дырявого носка». Точнее не скажешь о мирской поэтической славе. Что связало навсегда Есенина и Мариенгофа, несмотря на неизбежный разрыв? «Ах какие струны / Были у Сережи! / А какое сердце! Что за сердце было! / И такое сердце / Баба погубила». Это уже в сороковые годы написано. А Шагал в это время пребывал в самом жерле ада. Гитлер строил печи по всей Европе, чтобы сжечь в них и Шагала, и Мариенгофа.
Ныне полотна Шагала в лучших музеях мира. В Москве, в Петербурге, в Риме и Париже всегда возле его картин толпятся люди. Он создал свое живописное житие от Шагала. Здесь крест и Тора, православная церковь и синагога – один и тот же храм. Храм Шагала. Гитлер говорил: «Я отучу евреев смеяться». Не отучил. И Шагал, и Мариенгоф, несмотря на все испытания самого жестокого века, до конца дней сохранили бесценный дар самоиронии. Циники Мариенгофа – это просто люди, сбросившие оковы идеологий. Свободные люди. А летающие местечковые евреи в картузах и раскинутых, как крылья, лапсердаках, – это просто люди, которых ни Гитлер, ни Сталин не отучили летать и смеяться.
В 1939 г. Мариенгоф написал такие строки: «И не будем, / Мы не будем жить иначе, / Вероятно, многие века. / Ведь у нас мужчины плачут, / Женщины работают в ЧК». На самом деле женщины его обожали не меньше, а, может быть, даже больше, чем Маяковского и Есенина. И брак с актрисой Никритиной был счастливым. Только вот сын покончил с собой. Самоубийства преследовали поэта. Он пережил Есенина на много лет, но кульминация жизни была там и тогда, когда, по его словам, он «развратничал с Вдохновением». Потом он скажет о своих стихах тех времен: «Будто бы и не я их писал».
И Мариенгоф, и Шагал прожили жизнь скитальцами. Шагал так и остался сердцем в покинутом Витебске. Мариенгоф так и остался среди всех пришельцем и чужаком. Только Есенин его понимал и любил с 1918 по 1923-й. «Обвяжите, скорей обвяжите вокруг шеи / Белые руки галстуком», – заклинал Мариенгоф, и женщины выполнили эту просьбу. Они и сейчас его любят. Не за стихи. А за то, что в море хамства он так и остался собой, несломленным, элегантным, почти циничным. Мариенгоф вернулся в Россию в 20-х годах. Но книги его были запрещены и забыты. Картинам Шагала дозволили по-настоящему выйти из запасников только на исходе 80-х. Какая разница, где и когда. Важно, что оба вернулись.
У Марка Шагала есть знаковая картина «Поцелуй». Красивый молодой человек с волооким палестинским взором летит по воздуху над своей убегающей возлюбленной и, причудливо выгнув вниз шею, целует ее в уста. Этот летящий влюбленный франт чем-то похож на красавца Мариенгофа, сына крещеного еврейского интеллигента из Пензы. Шагал был свидетелем кровавых погромов. На глазах у Мариенгофа был застрелен его отец случайной пулей белочеха. Впрочем, не совсем понятна эта версия про белочехов. Не мог будущий друг Есенина и основоположник имажинизма знать, откуда и чья это была пуля. Да и так ли это важно, если на глазах убили отца.
Был ли Шагал в здравом уме и в твердой памяти, когда стал комиссаром в Витебске? Зачем художнику быть комиссаром? Затем, чтобы не было больше погромов. Чтобы дома и улицы расписывали художники картинами, говорящими о любви и мире. Странно, что главным врагом Шагала стал гениальный Малевич. Малевич мечтал о беспредметном духовном платоновском геометризме, который преобразит сознание обывателя – оторвет его от мерзкого быта. Шагал же любил этот убогий быт. Летающие коровы и лошади, евреи в картузах и лапсердаках, покосившиеся бараки и даже грязь на дороге – все это стало образом рая в его холстах. Рай – это ад, ушедший в воспоминания.
Мариенгоф прибыл в столицу не посланцем Пензы, а пророком революции духа под названием имажинизм. Пусть все мыслят образами. В небе Шагала летали беременные коровы, а Есенин взывает: «Господи, отелись!». Имажинисты хотели, чтобы все люди стали поэтами. Мариенгоф и Есенин расписывали дома и перекрашивали зеленую листву во все цвета радуги. Они мечтали об отмене всех наций рас и сословий. Мечты деревенского парня из Рязани и пензенского интеллигента Мариенгофа в то время полностью совпадали. Они четыре года спали в одной кровати под одним одеялом, согревая друг друга от всепроникающего холода. Это ночью. А днем их совместные выступления собирали толпы восторженных слушателей. Тиражи Мариенгофа превышали тиражи Маяковского и Есенина. Его артистизм гарантировал успех даже в тех случаях, когда Есенин был, мягко говоря, не в форме. Есенин и Мариенгоф колесили по истерзанной России, потрясая аудитории богоборческими стихами.
А Шагал, почувствовав неладное, уже рванулся в Европу. Рванулся, было, и Мариенгоф, но не справился с ностальгией – вернулся. Почти все вернулись. Есенин из Нью-Йорка, Маяковский из Парижа, Мариенгоф из Берлина. Маяковского ждала пуля, Есенина петля. Шагал остался в Европе, чтобы оказаться в самом пекле антисемитского ада. Он бежал от Гитлера из Парижа в чужой одежде, с поддельными документами и чудом спасся. Сколько Шагалов погибло, сгорело в печах Освенцима и Дахау, знает один только Бог. Тот самый, которого гневно заклеймил Мариенгоф: «Ты кого родила? Мария!»
Анатолий Мариенгоф мог бесследно сгинуть в период борьбы с космополитами безродными, во время травли врачей-евреев и просто евреев . Он выжил скорее всего потому, что о нем просто уже забыли. «Роман без вранья» – воспоминания о Есенине – был заклеймен как «вранье без романа». Роман «Циники» о жизни и смерти, о неприятии и революционного насилия военного коммунизма, и духовной сытости НЭПа, был полностью запрещен. Считается, что прообразы героев – поэт Шершеневич и его возлюбленная, покончившая с собой. В те первые годы НЭПа стрелялись пачками. Но я узнаю в застрелившейся Ольге и Маяковского, и Есенина. А ее предсмертная фраза о том, что жить стоит хотя бы ради вкуса «пьяной вишни», запоминается намертво. Это, конечно, ответ Анатолия Мариенгофа своему другу Сергею Есенину.
Шагал смог приехать в Россию тогда же, когда издали «Циников» Мариенгофа. Он хотел посетить Витебск, но не смог. Разрыдался. Его всемирная слава не шла ни в какое сравнение с безвестностью Мариенгофа. По всему миру разлетелись летающие коровы, козы, лошади и влюбленные евреи, кто с Торой, кто с букетиком для возлюбленной. Символ веры Шагала и Мариенгофа лучше всего выразил Андрей Вознесенский в стихотворении «Васильки Шагала» – «небом единым жив человек».
Может, я наивен, но мне почему-то верится, что если бы нынешние нацболы увидели и восприняли в детстве картины Шагала, они были бы не нацболами, а нацболями. Они научились бы чувствовать любовь и боль людей всех национальностей. А прочли бы они вовремя «Циников», и опьянялись бы в мечтах не кровью, а пьяной вишней Мариенгофа.

«Известия», 5 июля 2007

-------------------------------------------------------------

ВЕЛИКИЙ ПЕРЕСМЕШНИК ЭПОХИ
(В Москве скончался поэт, прозаик, художник и скульптор Дмитрий Пригов)


Дмитрий Александрович Пригов вошел в литературу как несомненный и признанный лидер нового направления «концептуализм». В годы, когда кроме соцреализма вообще не полагалось никаких школ и направлений, это было неслыханной дерзостью. Однажды уже в начале перестройки власти всё-таки уволокли писателя в психушку, но нам удалось его оттуда вырвать, правда с большим усилием. В наших многочисленных совместных легальный и полулегальных диспутах я хорошо усвоил постулат Пригова-концептуалиста: «Поэзия – это то, что условились называть поэзией». Пригов стал великим (не боюсь этого слова) шутом и пересмешником своей эпохи.. вся читающая Москва почти наизусть знала его «Апофеоз Милицанера». «С Востока виден Милиционер / И с Юга виден Милиционер , И с моря виден Милиционер / И с неба виден Милиционер / И с-под земли... / Да он и не скрывается». Поначалу казалось, что после советской власти или, по крайней мере, перестанут быть актуальными эти строки. Но нет. Они стали классикой.
Цитировать Дмитрия Александровича довольно сложно. Нужна именно его неповторимая интонация, пародирующая то акафист, то газету «Правда», то просто советскую и постсоветскую речь. В 2002 году а поэтическом фестивале в Сорбонне Пригов прочел главу из «Евгения Онегина» Пушкина на распев буддийской мантры, горловым пением. Французы не очень поняли, насколько это смешно. Я же удивился выносливости поэта, перенесшего в 90-х инфаркт и операцию на сердце.
В Третьяковской галерее, на Крымском валу, и сейчас выставлена его инсталляция, где огромная уборщица в черном халате летит, оседлав метлу и выставив стоптанные кеды навстречу фужеру, наполненному наполовину красным вином, а напротив холст с изображением глаза той же таинственной уборщицы, где зрачок, как фужер, наполовину красный.
В Пригове есть какая-то тайна. В конце мая мы выступали на международном фестивале поэзии «Киевские лавры». Пригов читал про милиционера в ЦДЛ и еще один свой любимый текст, сопровождаемый протяжно и нараспев: «это кита-а-а-а-айское». Осталось четкое ощущение, что он что-то недоговаривает. Километры советских газет, залитых черной тушью, где из кляксы четко проступает персонаж с хвостом и рогами – это ведь тоже Пригов. Многие недоуменно спрашивали, причем тут поэзия. Лидер концептуализма и постмодернист мог бы ответить словами Лиотара, произнесенными в 1949 г.: «После Аушвица поэзия невозможна». Пригов – художник и литератор «после».
И все-таки он дважды проговорился. Один раз сказал, что вообще-то больше всего любит не авангард, а Блока. А второй раз, узнав о неожиданном самоубийстве Карабчиевского, автора книги «Воскресение Маяковского», заметил: «Нельзя безнаказанно критиковать гения». Значит гениальность и поэзия все-таки существуют. И Дмитрий Александрович Пригов после Хармса и обэриутов отнюдь не случайное явление в русской литературе последней трети ХХ века и начала третьего тысячелетия. Пастернак избегал слова «поэт», называя себя «литератор». Потом это понятие основательно испоганили в официальной прессе, подписывая им доносно-разносные статьи. Дмитрий Александрович Пригов – русский литератор в лучшем смысле этого слова.
«Тошно, тошно мне, Господи!» кто это кричит? Пригов? Да полно, кто же этого не «кричит» хотя бы шепотом или про себя. Пригов уловил главное – интонацию времени. А интонация никогда не лжет. Где-то в глубине памяти живут его откровения: «Нам всем грозит свобода…» Это в 70-е годы. А финал прямо-таки пророческий: «И я ее страшуся, как честный человек». Да… Так русские литераторы еще не изъяснялись. Это уже и после Аушвица, и после ГУЛАГа, и после перестройки. А, может, просто после. После всего.

«Известия», 17 июля 2007

-------------------------------------------------------------

БУРЛЮКИ НА ВОЛГЕ
(К 125-летию со дня рождения основоположника русского футуризма)


Они честно тянули барку русского футуризма – два брата Бурлюка, два художника. Старший, Давид, и внешне и внутренне был самым мощным. Рычащий гигант в серебряном сюртуке, в цилиндре, прикрывающий глазницу с искусственным стеклянным глазом лорнетом. Однажды в яростном споре он вынул стеклянный глаз и протянул его оппоненту. В этом весь Давид Бурлюк, научивший юного Маяковского выворачивать наизнанку и плоть, и душу. «Из себя не жаль достать печенку, / на, не жалко, дорогая, ешь». И от Бурлюка идет вопль поэта: «Я одинок, как единственный глаз у идущего к слепым человека».
Единственный глаз Давида видел дальше и больше всех современников. С него начиналась и новая живопись, и другая поэзия, которую Россия до сих пор не усвоила. По-бурлацки сгрудив вокруг себя будущих поэтических гениев от Хлебникова до Маяковского, он ошарашил аудиторию кощунственным воплем: «Пушкин – мозоль на теле современной культуры!» ему вторили Хлебников и Крученых: «Сбросить Пушкина с парохода современности!» А что же взамен? «Мне нравится беременный мужчина» – Бурлюк, конечно, говорил о духовной беременности, призывая рожать новые образы и идеи. Но аудитория, потирая руки, хихикала, глядя на его огромный живот. Бурлюк и сам себя не щадил: «Сатир несчастный одноглазый, доитель изнуренных жаб». Этот образ приводил в восторг Хлебникова. «Доить жаб» стало пословицей футуристов. Жабы – духовно бесплодные слушатели. Доить их значит ошарашивать и эпатировать до полного взрыва. Молодой футурист Николай Асеев расширил этот образ до индустриальных высот: «Ай Дабль Даблью. / Блеск домн. Стоп! Лью!» Но Бурлюк к тому времени отбыл в Америку в 22 году уже навсегда.
Когда в 1965 году Давид Бурлюк появился в Москве, мы, молодые поэты, метались по разным музеям и клубам, чтобы хоть мельком увидеть одноглазого сатира. И вот встреча состоялась. Сатир оказался в костюме с иголочки, сиял очками в золотой оправе и ничем не напоминал тучного задиру с лорнетом, о котором не раз рассказывал нам Крученых. Крученых уже не было, но еще перекатывался, как ртутный шарик, неуемный, неугомонный Виктор Шкловский.
В то время о Давиде Бурлюке в учебниках почти не упоминали. Две-три строки о буржуазном футуризме, от которого-де зрелый Маяковский вскоре избавился. Бурлюк с возмущением процитировал вузовский учебник и воскликнул: «Это я-то буржуазный? Это футуризм буржуазный? Да мы всю жизнь ненавидели буржуев! Я их и сейчас ненавижу».
Тут мы стали просить Бурлюка прочесть его стих, ставший когда-то манифестом: «Каждый молод, молод, молод, / В животе чертовский голод… / Будем лопать пустоты,
Глубины и высоты». Бурлюк решительно отказался. Теперь-то я понимаю, что от былого зычного футуриста резко отличался этот человек, которому и жить-то оставалось два года. Не мог он читать «каждый молод, молод, молод». И в этом трагедия футуризма им же основанного. Они рвались в будущее, а в будущем у человека старость, если повезет, а затем и неизбежное – смерть.
Ни старости, ни смерти юные футуристы, вскормленные в имении Бурлюка «Гилея», не предчувствовали. Думали, что к тому времени наука что-нибудь да изобретет. «Лет до ста расти / нам без старости». Как бы не так. И все же Бурлюк, Крученых, Кирсанов, Шкловский – футуристы, дожившие до преклонных лет, не были стариками. Что-то неуемное клокотало и в Бурлюке. И я задал ему вопрос: «Как вы относитесь к Аллену Гинзбергу и другим поэтам-битникам?» Я даже процитировал обруганное в «Правде» стихотворение: «Рывок / и пол толчка / не все сразу / только / холодный битник». И тут Бурлюк оживился: «Да что вы все переводы сыплете. Вы-то сами что пишете? Русская поэзия в тысячу раз мощнее американской». Я взбодрился и прочитал: «По комнате бродит медведь тишины. / Я заброшен сюда из другого, светлого века. / Мне смешно, когда четыре стены / на одного свободного человека». И вдруг произошло чудо – Давид Бурлюк помолодел лет на двадцать и стал читать свои стихи: «Сатир несчастный, одноглазый, доитель изнуренных жаб». В унисон ему я выдал экспромт: «Дирижер жаб – дирижабль». Тут налетели, как черти в шляпах, какие-то дядьки из Союза писателей и уволокли легендарного учителя Маяковского в вечность.
Картины Бурлюка я тогда уже видел на одной полуподпольной выставке. Они и сейчас отличаются от общего потока той великой живописи – какой-то расфокусированностью. Свою одноглазость он раскрутил на полную мощь. Его картины невозможно смотреть не всматриваясь. Ведь зрение давалось ему всю жизнь с усилием. Это усилие передается зрителю, и зрение превращается возле его картин не в привычку, а в дар.
Бурлюк – великий двигатель, он подарил России и миру русский футуризм. Настоящий мешок с подарками. Минимум два гения – Маяковский и Хлебников. Там и Северянин, и Крученых, и Пастернак… Он платил Маяковскому каждый день, чтобы поэт «не отвлекался на глупости» и занимался только поэзией. Маяковский расплачивался стихами. У Хлебникова рукописи приходилось выхватывать почти что силой. А потом печатать, не считаясь с волей гениального автора, который к тому времени давно уже блуждал где-то в степи.
Как только от мировой революции и военного коммунизма страна повернула к НЭПу, Бурлюк отчалил в творческую командировку в Японию, а потом вообще затерялся где-то в США. Я не случайно говорю «затерялся». Ни стихов, ни картин, ни новых манифестов. Ничего, что напоминало бы того легендарного Гаргантюа в серебряном сюртуке, в цилиндре, с цветком, намалеванном на щеке, с лорнетом. Вечная жизнь Давида Бурлюка закончилась в 1922 году. Началась просто жизнь, но о ней мы почти ничего не знаем.
С ним произошло то же, что и со всеми, искусственно и незаслуженно забытыми футуристами. Интерес к его личности, поэзии и живописи растет не по дням, а по часам. В 65-ом году в Москву приезжал полузабытый и давно отблиставший родоначальник полностью забытого футуризма. Если бы Бурлюк появился в Москве сейчас, его растерзали бы, как бога Диониса, на бесценные лоскутки от шнурков до пуговиц. Каждое его слово было бы бережно записано и сохранено. Каждое появление на людях засняли бы сотни объективов. А тогда, в 65-ом, был только один фотограф. И осталась только одна фотография в музее Маяковского и ничего не говорящая вежливая запись в альбоме посетителей.
Что имеем, не храним, а потом восстанавливаем до деталей по обрывкам и черепкам. Какое счастье, что не все картины Бурлюка исчезли в бездонных запасниках, что полностью напечатаны его стихи после почти векового молчания и запрета. Что мы, очевидцы его легендарного приезда в Москву, еще кое-что помним и что-то в состоянии рассказать. Как справедливо отметил А.Парнис, состоявший в переписке с Бурлюком, историки литературы полностью прозевали это событие и о нем почти ничего не известно.
Как хорошо, что есть замечательная поэма Николая Асеева «Маяковский начинается», где так живо передан тот эпизод, когда молодой Маяковский и Бурлюк, сбежав от «музицированной скуки», идут по Москве. Маяковский читает стихи одного знакомого поэта: «Багровый и белый / отброшен и скомкан. / В зеленый бросали горстями дукаты…» Бурлюк оторвал от лорнета невидящий глаз (именно к невидящему глазу он приставлял лорнет) и проревел на всю улицу: «Врете! Вы автор. И вы гениальный поэт». Если бы он ничего не сделал, кроме этого, то и тогда навсегда остался бы в русской истории и русской литературе.

«Известия» 20 июля 2007 г.

--------------------------------------------------------------

ДЕКЛАРАЦИЯ ПРАВ ОТ АЛЕКСАНДРА ДЮМА
(205 лет назад родился создатель "Трех мушкетеров")


Почему главный роман Дюма называется «Три мушкетера»? Ведь на самом деле четыре: Атос, Портос, Арамис и д’Артаньян. И в этом хитрость Дюма. Четверо, но один частенько отсутствует. Сначала д’Артаньян только хочет стать мушкетером, а последующих приключениях то Портоса ищут, то Атоса, то Арамиса. Сначала д’Артаньян стремится в компанию к трем мушкетерам. А потом собирает их вместе по одному. Все не так просто, как с виду кажется. Соотношение три к четырем внутри семерки хранит тайну идеального золотого сечения.
Почему кардинал Ришелье, национальный герой, объединитель Франции – враг мушкетеров? Потому что он самый умный и самый последовательный враг свободы. Может, Дюма в душе протестант и гугенот. Он иронизирует над католицизмом не менее последовательно, чем когда-то это делал Шекспир. Но иронизирует любя. Избиение гугенотов в «Королеве Марго» дано как-то уж очень легко и весело. А ведь это был свирепейший геноцид. Во время Варфоломеевской ночи было убито больше французов, чем погибло русских от рук опричников Ивана Грозного. Кстати, это одна эпоха. Арамис, пылкий любовник, драчун и задира, мечтает о монашестве и пишет богословский трактат. Все в мире соткано из противоположных начал, и Дюма это знает.
Аббат Фариа научил Дантеса быть свободным даже в тюрьме. Тест Дантеса – проверка всех героев на подлинность. Фальшивыми оказались все вплоть до бывшей его невесты Мерседес, а он все такой же посланец из юности. Годы заключения в замке Иф не состарили его душу и не разрушили тело. Ему подстать разве что несгибаемый аббат Фариа.
Какой счастливый этот Эдмон Дантес! Представьте себе, что миллионы узников нашего ГУЛАГа нашли бы своего Дюма, узнали имена доносчиков, благополучно вышли из лагерей и тюрем и отмстили бы всем до второго колена. Жутковатое зрелище. Полегло бы минимум полстраны. Рассекреченные дела немецкого «Штази» показали, что в ГДР доносчиком был едва ли ни каждый второй. А в «Графе Монте-Кристо» всего-то три доносчика и всего-то один Эдмон Дантес невинно заточен. Правда, говорится, что все узники замка Иф невинно и без суда репрессированы. Не смешно ли читать – всего-то на всю Францию один замок.
Мушкетеры короля и гвардейцы кардинала – так ведь это типичная двойная опричнина. Грабят, разоряют, губят невинных и непричастных в своих бесконечных разборках. Но у Александра Дюма другой взгляд на вещи, он весельчак. Он хотел бы быть таким же богатым и расточительным, как граф Монте-Кристо. Хотел и был, пока не разорился вконец. Как и эксцентричный граф, тоже баловался гашишем. Все было.
Но был и титанический литературный проект. Сегодня известно, что лучшие сцены из «Трех мушкетеров» написал не Дюма, а его друг, нанятый для литературной работы. Потом, как водится, друзья рассорились. Не поделили деньги и славу. Суд все присудил могущественному Дюма. Это, конечно, несправедливо. И теперь, какие имена ни пиши, на обложке останется бренд Дюма. Да, среди других его изобретений есть и это – литературный бренд. Он сумел сделать литературный труд увлекательным и доходным.
Так почему же четыре мушкетера? Психологи объяснили: это четыре типа характера и темперамента: д’Артаньян – холерик, Портос – флегматик, Атос – сангвиник, Арамис – меланхолик. Но и холерик, и флегматик, и сангвиник, и меланхолик – это все он, Дюма. Расщепил свою душу на четыре элемента согласно правилам алхимии и выплавил в реторте «Трех мушкетеров» свой философский камень. Превратил слово в золото, а золото в слово.
Сильные личности сами выбирают себе время. Дюма, житель века девятнадцатого, поселился в XVII столетии. Там ему было хорошо и привольно. Галантно, авантюрно и экзотично. Его Эдмон Дантес тоже пришелец из тех времен. Поэтому он так экзотичен и привлекателен для всех – от пиратов и разбойников, которые преданно ему служат, до Гайде, дочери паши Али Тебелина.
Дюма в России стал национальным героем. Дело не в том, что он путешествовал по русскому Кавказу. И не в том, что написал великолепную книгу кулинарных рецептов. Просто все четыре мушкетера оказались созвучны русской душе. А когда появились «новые русские» и олигархи, то кто же из них не считал себя романтическим героем. И те, кто в тюрьме, с планами закопанных кладов, и те, кто уже или пока на свободе, – все графы, все Монте-Кристо. Ну, а о мушкетерах и говорить не приходится, хотя толстяк качок Портос вытеснил худого гибкого гасконца. Это тоже веяние времени. Пришел другой антропологический типаж. Дюма – счастливый человек, пишущий о счастливых людях. И даже обойденный судьбой и чинами д’Артаньян все-таки получил свое счастье – стал генералом в последний момент жизни. Не говоря уж о Генрих IV, получившем Париж в обмен на мессу.
Только два его персонажа трагичны: очаровательная Констанция и романтический виконт де Бражелон. Оба влюблены, оба погибают из-за любви. А вот и главный алхимический рецепт Дюма. Он влюблен и влюблены все его герои. Чисто французский рецепт всеобщего счастья. Ведь и любовь в современном, галантном смысле того слова изобрели французы. Французы изобрели, а сделал общедоступным мировым достоянием и облек в слова прежде всего он, Александр Дюма. Ведь и репрессированный Дантес прежде всего – влюбленный с разбитым сердцем.
Замок Дюма сегодня национальное достояние. По решению Ширака его выкупило правительство. А романы в национализации не нуждаются. Такие французские, они давным-давно стали главным сокровищем аббата Фариа. Не нужны шифры, карты и планы,чтобы этими сокровищами овладеть. Открывай роман и читай. Ну да, он превратил чтение в приключение. Сделал нас всех соучастниками великих авантюр и совладельцами несметных богатств.
А теперь самое главное. Признаемся, что далеко не каждый из нас читал великое творение французского ума «Декларацию прав человека». Вполне достаточно прочесть «Трех мушкетеров». Что самое привлекательное в персонажах Дюма? Он все от д’Артаньяна до Эдмона Дантеса, прежде всего, свободные люди. С каким уважением Ришелье относится к своему противнику. С каким достоинством бедный гасконец беседует с самым могущественным человеком Франции. Уважение к человеку и к его правам пронизывает все романы Дюма. Он ничего другого даже представить себе не может. Быть свободным, уважать себя и других для его персонажей так же естественно как дышать. Это нам еще предстоит достичь. Читайте Дюма, и будете свободными людьми, как он и его герои.

«Известия», 24 июля 2007

-------------------------------------------------------------
РАЙ ДЛЯ РАЙХ И ЕСЕНИНА
(Поэт и актриса обвенчались 90 лет назад)

Когда Зинаиде Райх оставалось всего четыре года до заклания (в прямом смысле этого слова), она надписала своей подруге фото: «Тебе, как воспоминание о самом главном и о самом страшном в моей жизни – о Сергее». И через десять лет после своей гибели Есенин оставался главным, несмотря на то, что Райх была женой гениального и всеми признанного Мейерхольда.
Они с Есениным ровесники. И даже представить страшно, что в роковом 1917-ом им обоим было по 23 года. Что общего у начинающего поэта из крестьянской семьи с дочерью лютеранина, перешедшего в православие, окончившей к тому времени Высшие курсы Раевского, владеющей французским, немецким и латынью? Общее – ум, красота, обаяние, душевная тонкость. Есенин встретил Зинаиду Райх в газете, где она работала секретарем. Тогда же, в 1917-ом, он дарит ей свою фотографию с надписью: «За то, что девочкой неловкой предстала ты мне на пути. Сергей». А затем он предлагает ей путешествие на пароходе по русскому северу. «Зачем?» – спрашивает удивленная Райх. – «Чтобы укрыться от мобилизации в армию», – ответил поэт. Путешествие по северу увенчалось телеграммой Зинаиды к отцу: «Вышли сто. Венчаюсь». Отец выслал.
Венчались в Вологде в августе в том самом незабываемом 1917-ом на пороге самых роковых событий в русской истории.
Они были счастливы в самой бездне «рока событий», о котором позднее писал поэт. «Не знали вы, что я в сплошном дыму, / в развороченном бурей быте / с того и мучаюсь, что не пойму, / куда несет нас рок событий». Но это потом. А пока Есенину все кажется радужным и прекрасным. Он посвящает ей поэму «Инония», где есть такие слова: «Обещаю вам град Инония, где живет божество живых». Уж не Зинаида ли Райх это божество? Посвящении обозначено инициалами «З.Н.Р.» После разрыва Есенин заменит это посвящением… пророку Иеремии. Ничего общего у Райх с библейским пророком нет. Просто поэт стремился стереть из памяти нестираемое – любовь.
Плод этой любви – дочь поэта Татьяна Есенина, родившаяся в 1 918-ом. Я встретил ее в 1974 году в Доме творчества Внуково. Мы жили по соседству в двухэтажном бревенчатом коттедже – бывшей даче когда-то арестованного и замученного писателя Бруно Ясенского. У этой чистенькой голубоглазой старушки, словно сошедшей с картины Нестерова, было на редкость умиротворенное выражение лица. Ее комната находилась рядом с моей и, выходя на зимнюю прогулку – похрустеть снежком, я часто видел ее сидящей по-старомодному за письменным столом у окна с массивной деревянной ручкой, которую она время от времени окунала в чернильницу и что-то писала. Может, и воспоминания о своей зверски зарезанной маме. В те времена начала 70-х имена Мейерхольда и Зинаиды Райх были под запретом.
Под запретом было имя второго ребенка Райх и Есенина, родившегося через год после Татьяны, когда родители уже фактически разошлись. Официальный развод последовал позднее. Они то встречались, то разлучались, то снова встречались. «Вы помните, / вы всё, конечно, помните,/ как я стоял, / приблизившись к стене, / взволнованно ходили вы по комнате / и что-то резкое / в лицо бросали мне». Что говорила Райх Есенину, известно из того же стихотворения. «Вы говорили: / нам пора расстаться, / что вас измучила / моя шальная жизнь, / что вам пора за дело приниматься, / а мой удел – / катиться дальше вниз». А дальше шла правда поэтическая, но неправда жизненная: «Любимая! / Меня Вы не любили». Нет, Зинаида Райх любила Есенина. То уходила от него, то возвращалась снова. Шутка сказать, «в сплошном дыму» родить двух детей с промежутком в один год. Получив сообщение о рождении сына, поэт на вопрос, как его назвать, ответил: «Пусть назовет Константином». Константин советской власти тоже чем-то не угодил. Но тем не менее я работал в 70-х над книгой «Есенин и современность», куда с большим трудом мне удалось включить и воспоминания Татьяны Есениной, и воспоминания Константина. О том, как охранники Берии зверски зарезали Зинаиду Райх, в книге, разумеется, ни слова. Цензура все вымарала. Еще бы не вымарать – 8 ран в области сердца и одна в шею. Резали непрофессионально и неумело. Райх погибла от потери крови в больнице. Ее можно было спасти. Крики Зинаиды слышал весь дом. Я лично узнал это от жильца дома в Брюсовском переулке, когда открывали мемориальную доску Мейерхольда. «Обратите внимание, – сказал престарелый сосед режиссера, они даже помойку отсюда не убрали. А как она кричала, боже мой, как она кричала… У меня до сих пор в ушах этот крик стоит». В этот момент заиграл оркестр, и наша беседа, к сожалению, прервалась. Уже в последние годы стали появляться расследования, из которых становится ясно, что легендарная квартира приглянулась шоферу Берии. Он там и поселился.
Есенин, несмотря на непродолжительность брака, всего-то два года, так и не смог вычеркнуть Зинаиду Райх из своего сердца. «Но ты детей по свету растерял / свою жену легко отдал другому / и без семьи, без дружбы, без причал / ты с головой ушел в кабацкий омут». И все же по многочисленным свидетельствам знаменитое стихотворение «Собаке Качалова» посвящено отнюдь не собаке, а Зинаиде Райх: «Ты за меня лизни ей нежно руки / за все, в чем был и не был виноват».
На похоронах Есенина мать поэта крикнула Зинаиде: «Это ты во всем виновата!» Конечно, виновата! Всегда и во всем виновата молодость, красота и любовь. Их судьбы так и не разошлись. Райх навсегда останется любовью Сергея Есенина. Он до конца дней носил в своем портмоне портрет «моей Троицы» – так он называл Зинаиду, дочь Таню и сына Костю.
Райх и Есенин жили в трагическое время. Трагически прервались их жизни. Райх пришлось еще пережить арест Мейерхольда. Не то по наивности, не то от полного безысходного отчаяния она написала письмо Сталину, где требовала освободить мужа. Ответом стал расстрел Мейерхольда и зверская ночная резня. Несгибаемый диктатор не обнаружил в письме Зинаиды ни должного восторга, ни должного преклонения. Даже утрачивая рассудок, Райх оставалась человеком несломленным. Она пленила два гениальных ума и сердца. Есенин и Мейерхольд очень разные. Сохранилось не то воспоминание, не то легенда: будто бы узнав, что Райх стала женой Мейерхольда, Есенин встал перед ним на колени и поблагодарил за освобождение. По пьянке чего только ни бывает. Второй эпизод, который тоже любят посмаковать люди, ушибленные национальным вопросом, – это недовольство Есенина том, что дети Райх «какие-то все чернявые». Ну допускал Есенин и такие высказывания, был грех, опять же в пьяном полураспаде. Но «мы его любим не только за это», как сказано в знаменитом анекдоте.
Что касается «любовного треугольника» Райх – Есенин – Мариенгоф, то в этой геометрии вряд ли кто-нибудь когда-нибудь разберется. Личные отношения, они потому и личные, что со стороны ничего не увидишь и не поймешь. Порвал Есенин с Мариенгофом из-за Райх или брак с Зинаидой распался из-за Мариенгофа, ответить на этот вопрос не смог бы и сам Есенин. Ясно только, что с уходом из его жизни этих двух ярких личностей Есенин явно стал деградировать, и судьба пошла под откос.
В русской транскрипции фамилии Райх слышится отзвук рая. Это и был рай 23-летнего поэта, когда он весь сияющий от счастья говорил друзьям: «Я люблю свою жену». Там, где рай, там неизбежно и изгнание из рая. Но вот что интересно. Именно в этот период времени, в конце 17-го и весь 18-й год, слово «рай» не сходит с уст поэта, и образ рая переполняет его поэмы. Рай, рай, рай – постоянный рефрен его поэзии в это время. Ему после изгнания из рая предстояла мировая слава и блуждание по кругам ада с Айседорой Дункан. Райх предстояло блистать на сцене самого знаменитого театра Мейерхольда. В театральных кругах можно было услышать диаметрально противоположные суждения о Зинаиде Райх. Одни говорили, что Мейерхольд сделал из ничего гениальную актрису. Другие не менее убедительно доказывали, что даже режиссерский гений Мейерхольда не смог превратить Райх в великую актрису. Я предпочел бы верить самому гению, а Мейерхольд утверждал, что Зинаида Райх актриса великая. И то же самое слышал я от Ильинского.
Вот и еще один золотой любовный треугольник: Есенин – Райх – Мейерхольд. И тут своя воображаемая геометрия, в которой не разберется и Лобачевский. Ясно, что обвенчанные в Вологде 90 лет назад Райх и Есенин перед Богом навсегда останутся мужем и женой. Но даже если бы и не было этого венчания, они навсегда останутся вместе в русской поэзии.

«Известия», 12 августа 2007 г.

-------------------------------------------------------------
РУБЛЕВКА LIFE НАЧАЛА ПРОШЛОГО ВЕКА
(40 лет со дня рождения «Саги о Форсайтах»)


В нашей стране, пережившей множество государственных экспериментов над человеком, включая попытки отмены юридического отцовства и материнства, семейная хроника Голсуорси «Сага о Форсайтах» долгие годы была нежелательной литературой. Да что уж там Форсайты, когда семейная хроника Сергея Аксакова рассматривалась как пропаганда патриархального быта и крепостничества.
Голсуорси был нежелателен по многим причинам. Во-первых, он иностранец, а позади была изнурительная кампания по борьбе с низкопоклонством перед Западом. Во-вторых, он стал лауреатом Нобелевской премии, а это уже вообще ни в какие ворота. Всем известно, что нобелевку давали преимущественно закоренелым антисоветчикам – Бунину, например. А кто такой Голсуорси? Он, как Томас Манн, тоже лауреат Нобелевской премии, автор буржуазной семейной хроники. У Манна Будденброки, у Голсуорси Форсайты. В России, где частная собственность была запрещена с 1917 года, а жалкие остатки оной в виде ложки и вилки стыдливо именовались собственностью личной, буржуазная семейная хроника, где из поколения в поколение что-то передается, воссоздается и приумножается, если и допускалась, то не пропагандировалась.
В начале 70-х вся страна приросла к черно-белому телевизору. Телесериал «Сага о Форсайтах» овладел сердцами и умами миллионов строителей светлого будущего. За злоключениями Сомса, изнасиловавшим предмет своей страсти – собственную жену, с одинаковым интересом следили и жители бесчисленных коммуналок, и благополучные обладатели личной собственности в бетонных хрущевках, безответственно игнорируя сообщения о подвигах героических строителей БАМа на станции Сковородино. Все погрузились в викторианский рай довоенной дореволюционной Европы.
Разве можно забыть, как один из патриархов рода Форсайтов, подойдя к окну во время похорон королевы Виктории, произносит историческую фразу: «Сколько людей под дождем без шляп. Они все простудятся и умрут». Они действительно погибли вскоре, но не от дождя, а на полях сражений и в огне революций, вызванных первой мировой войной.
Никакие историки так и не объяснили, что же произошло тогда. Сегодня ясно, что это было крушение цивилизации
Свою Нобелевскую премию Голсуорси отдал на создание Пен-клуба. Вместе с Томасом Манном он основал эту писательскую организацию для защиты свободы слова. В последние годы перестройки дело Голсуорси восторжествовало и у нас. В СССР образовался Пен-клуб, за одно упоминание которого еще пять лет до этого грозила тюрьма.
Забавно, что для издания «Саги о Форсайтах» в 1962 году понадобилось обширное предисловие, где Голсуорси выглядит стопроцентным марксистом, критикующим собственников и собственность. На самом деле английский писатель был верным учеником Тургенева и Мопассана, о чем неоднократно писал. Особое впечатление произвело на него «Дворянское гнездо». Разрушение и распадение гнезд – его любимая тема. Он стал свидетелем распада гнезда Европы в первой мировой войне. И он один из первых нашел причину распада. Цивилизация двинулась не туда. Личная, частная, семейная, природная жизнь – вот где основные ценности. Общество, государство, прогресс – все должно быть подчинено человеку, а не наоборот. Разумеется, так же считал его коллега по Пен-клубу и по Нобелевской премии Томас Манн.
Голсуорси думал, что он беспощадно критикует Форсайтов за пресловутую власть денег. Оказалось, что он всю жизнь создавал буржуазную цивилизацию, где деньги могли сделать человека независимым и свободным. Именно так воспринимается Голсуорси в России XXI века.
Уютный теплый семейный мир, который смогли создать вокруг себя и для всех богатые люди начала XX века, сегодня кажется сказкой о рае на еще не затонувшем «Титанике». Человеческие слабости, за которые Голсуорси клеймит своих героев, сегодня выглядят какими-то детскими шалостями. В России, в Англии, во всей Европе стремительно улучшалась, несмотря на все трудности, жизнь всех сословий. Европа восторгалась живописью импрессионистов, в России уже парила «Чайка» Станиславского, возникали причудливые архитектурные ансамбли и интерьеры. Вторые и третьи поколения Форсайтов становились все утонченней и изысканней. А с точки зрения старшего поколения, наживавшего это богатство в жестокой конкурентной борьбе, дети выглядели скучающими бездельниками, не находящими себе применения. Знали бы они, кто придет на смену, и какая кровавая муть поднимется вскоре со дна истории.
И вот недавно снова экранизировали Форсайтов. Но Форсайты цветные не смогли повторить успех тех черно-белых. Тот сериал был одновременно идиллией и реквиемом по ушедшей цивилизации. Этот – обыкновенной ретрухой, когда за мебелью и сервизами не видно живых людей.
По гамбургскому счету Голсуорси никогда не устареет, как никогда не устареет «Дворянское гнездо» Тургенева. Гнезда не устаревают, они даже разоренные остаются живыми. Пять уцелевших колонн Древнего Рима хранят весь Древний Рим. Сага о Форсайтах – это и воспоминание о прошлом, и мечта о будущем. Любой обитатель Рублевки мечтает жить, как Форсайты. «Сага о Форсайтах» – это Рублевка life начала прошлого века. Нынешнее поколение богатых людей не будет жить при капитализме. До капитализма, нещадно критикуемого Голсуорси, надо еще дожить.
Может быть, для этого России, Европе и всему миру придется отказаться от укоренившегося постулата о том, что богатые хуже бедных. Им-де нечего терять. Нечего терять, но есть чего грабить.
Состоятельные, богатые и даже средние сословия так долго и так усиленно критиковали себя в литературе, что постепенно убедили в своей виновности всех научившихся читать. Может, это идет от католического «моя вина, моя вина, моя великая вина», может, вообще свойственно человеческой природе. Самая известная трилогия Голсуорси «Сага о Форсайтах» – это и семейная хроника, и многостраничное покаяние в несуществующих грехах.
Ну а, мы читаем Голсуорси, чтобы просто повздыхать – эх, люди жили. А то ведь совсем отвыкнем от человеческого.

«Извести», 14 августа, 2007.

--------------------------------------------------------------
ВЗБУНТОВАЛИСЯ КАСТРАТЫ
(190 лет со дня рождения Алексея Константиновича Толстого)


Хочешь быть счастливым, будь им. Автор этого прекрасного изречения граф Алексей Константинович Толстой был человеком весьма удачливым и, по гамбургскому счету, более чем счастливым.
Нет, не всякому поэту так везет – в детстве играть с цесаревичем на одном ковре в одних и тех же солдатиков. Впрочем, дружба и даже родство с царями обычно до добра не доводит. Тем более если ты убежденный либерал. Но в данном случае все совпало. Александр II оказался тоже либералом и не на словах, а на деле. Покончил с крепостным правом, ввел суд присяжных и даже готов был даровать стране конституцию и парламент, если бы страна не метнула в либерального императора бомбу, которая оторвала ему нижние конечности. Но тут уже ничего не поделаешь – таковы особенности страны. Что касается императорского флигель-адъютанта графа Алексея Константиновича Толстого, то его никто не взрывал, а так, слегка подсиживали по придворной линии. Ведь кроме флигель-адъютанта он был еще, страшно сказать, егермейстером – заведующим царской охотой. А иначе вовек бы не написать ему в ритме скачущего коня: «Колокольчики мои, / Цветики степные! / Что глядите на меня, / Тёмно-голубые? / И о чём звените вы / В день весёлый мая, / Средь некошеной травы / Головой качая?» Кто же эти строки не знает, кто же их в детстве не слышал над колыбелью? Обычно не помнят продолжения о том, как «Конь несёт меня стрелой / На поле открытом; / Он вас топчет под собой, / Бьёт своим копытом». Это уже пишет именитый егермейстер, травящий в полях царских лис и зайцев, а заодно уж топчущий колокольчики.
Странно только, что «Колокольчики» знают все, а вот Алексея Константиновича Толстого или совсем не помнят, или путают с Алексеем Николаевичем Толстым, тоже графом, написавшим роман «Петр I», по которому мы и судим о личности этого отнюдь не либерального императора-реформатора. Что же касается графа Алексея Константиновича, то он, как и друг его детства Александр II, терпеть не мог всех этих тиранов и деспотов. А Сталин терпеть не мог Алексея Константиновича, поэтому издавать его стали только в эпоху хрущевской оттепели. Тогда же его вспомнили и издали в год ХХ съезда, 1956, легендарного «Козьму Пруткова».
«Вянет лист, проходит лето, / Иней серебрится... / Юнкер Шмидт из пистолета / Хочет застрелиться». Нет, это не будущий Саша Черный, это соавтор своих двоюродных братьев Жемчужниковых Алексей Константинович Толстой, скрывавшийся вместе с ними под псевдонимом Козьма Прутков. Странно, что запрету при Александре II подверглась веселая и довольно безобидная пьеса «Фантазия». Во время представления на сцене гремела гроза и бегали собаки. Либеральному императору сие не понравилось. Он встал и вышел прямо во время спектакля. Ну не понравилась пьеса, а запрещать-то зачем? Видимо, там было слишком много намеков на домашние обстоятельства придворной жизни, которые нам уже, увы, непонятны, поскольку неизвестны.
Однако кто же из нас не знает поистине великое изречение: «Гони любовь хоть в дверь, она влетит в окно». А ведь это А.К.Толстой сказал в своем евангелии от Пруткова. И, наконец, давно ставшее пословицей: «Что имеем – не храним; потерявши – плачем».
Природа так щедро его одарила, что вряд ли он успел высказать даже одну десятую того, что кипело и клокотало внутри. Зато он успел добиться возвращения из ссылки Тараса Шевченко, отвел бурю царского гнева от славянофила Сергея Аксакова и вернул из домашней ссылки в Спасском-Лутовинове Ивана Сергеевича Тургенева. На этом его придворная деятельность закончилась. В там самом великом 1861-ом – году отмены крепостного права он пишет прошение об отставке. «Служба и искусство несовместимы», – сказано в письме к царю. Вот такая «карьера». В детстве он мальчик для игр. Не подумайте чего плохого. Так назывались отпрыски аристократических фамилий, которых по воскресенья приводили к будущему императору Александру II для совместных игр. В 1961 году совместные игры с властью закончились.
Одна за другой выходят пьесы «Смерть Ивана Грозного», «Царь Федор Иоаннович», «Царь Борис». Ох как же не любил эти вещи наследник Грозного – Сталин! Смоктуновский только в 70-х годах пробил, поставил и сыграл царя Федора Иоанновича – живой сценический укор всем тиранам. Тираны отомстили. Не осталось кинозаписи Смоктуновского в этой роли, хотя технические возможности позволяли запечатлеть весь спектакль. Что же касается сценической интерпретации личности Ивана Грозного, то она и сегодня во многом идет вразрез с многими ура-патриотическими концепциями. Грозный А.К.Толстого показан таким, каким он и был – Чикатило на троне.
Тонкой эстетической натуре А.К.Толстого в равной мере чужды оказались и разночинцы, сплотившиеся вокруг «Современника», и славянофилы во главе с Сергеем Аксаковым. И тех, и других он припечатал навеки: «Идут славянофилы и нигилисты, / У тех и у других ногти не чисты. / Ибо если они не сходятся в теории вероятности, / То сходятся в неопрятности. / И поэтому нет ничего слюнявее и плюгавее / Русского безбожия и православия… / Первые утверждают, что кто умрет, / Тот весь обращается в кислород. / Вторые – что он входит в небесные угодия / И делается братчиком Кирилла-Мефодия». Нет, зря всё-таки отошел он от государевой службы. Может быть, многие несчастья России оттого, что все светлые головы, начиная с Пушкина и кончая всеми тремя Толстыми, уходили в литературу, считая политику делом низменным и ничтожным. Так, может, потому она у нас и ничтожна, что все светлые головы от нее бегут.
«История государства Российского от Гостомысла до Тимашева» тоже об этом. Это панорама одной и той же исторической глупости, которую из эпохи в эпоху наследовала российская власть вместе со всем российским электоратом. «Послушайте, ребята, / Что вам расскажет дед. / Земля наша богата, / Порядка в ней лишь нет». И далее вся русская история. Остановлюсь лишь на личностях Грозного и Петра.
Грозный: «Приемами не сладок / И разумом не хром; / Завел такой порядок, / Хоть покати шаром».
А вот и Петр: «Царь Петр любил порядок, / Почти как царь Иван, / И так же был не сладок, / Порой бывал и пьян. / Он молвил: «Мне вас жалко, / Вы сгинете вконец; / Но у меня есть палка, / И я вам всем отец!». Упование на палочный порядок – это в какой-то степени наша национальная идея, в равной мере присущая народу и власти. Толстой это блистательно продемонстрировал в своей иронической «Истории».
Если бы фрейдисты знали его поэму «Сон советника Попова», родилось бы множество психоаналитических трактатов и диссертаций. Юнг причислил бы это к своим архетипам. В самый торжественный момент приема в министерстве советник Попов замечает, что он стоит в мундире, но без штанов. В таком положении он и выслушивает парадную речь министра, которая и сегодня годится для любого торжественного приема: «Искать себе не будем идеала, / Ни основных общественных начал / В Америке. Америка отстала: / В ней собственность царит и капитал».
Право же, невозможно отделаться от ощущения, что все свои стихи, афоризмы и пьесы А.К.Толстой написал не 19-ом веке, а сейчас. В том числе и разухабистый постмодернистский «Бунт в Ватикане»: «Взбунтовалися кастраты, / Входят в папины палаты: / «Отчего мы не женаты? / Чем мы виноваты?» Дальнейшее развитие действия с попыткой кастратов папской капеллы кастрировать папу можно только цитировать: «Говорит им папа: «Дети, / Было прежде вам глядети, / Потеряв же вещи эти, / Надобно терпети!.. / Эта вещь,— прибавил папа,— / Пропади хоть у Приапа, / Нет на это эскулапа,/Эта вещь не шляпа». Революционные кастраты – как это символично и как по-нашему. «Ходить бывает склизко / По камешкам иным. / Итак о том, что близко, / Мы лучше умолчим».
А близко у А.К.Толстого всё. Он какой-то навсегда злободневный. Но при этом совершенно не злой. Он уходил из мира абсолютно не обозленный, благодаря и благословляя с Иоанном Дамаскином «и в поле каждую былинку, / и в небе каждую звезду».

«Известия», 5 сентября 2007 г.

------------------------------------------------------------
МАДОННА НАТАЛИ
(8 сентября 195 лет назад родилась Наталья Гончарова: для Пушкина - Мадонна, для пушкинистов – дьявол)

«Бойтесь пушкинистов. Старомозгий Плюшкин, / перышко держа, полезет с перержавленным» – предостерегал когда-то Маяковский. Пожалуй, это не совсем справедливо. Ведь именно благодаря пушкинистам мы знаем о любви Пушкина и Натали чуть ли не больше, чем знала сама Мадонна. Мадонной навсегда запечатлел ее Пушкин в своем стихотворении с таким названием. «Чистейшей прелести чистейший образец» – не слишком ли холодно для любимой и самой близкой женщины. О няне и то теплее: «Выпьем, добрая подружка бедной юности моей». Многие даже заподозрили, что на самом деле Мадонна – это вовсе не о Наталии Гончаровой, а о самой императрице. Дескать, именно за этот стих Николай I окончательно невзлюбил поэта и решил его погубить.
В письмах Пушкин пишет: «Я влюблен и женюсь». Тоже, согласитесь, холодновато. Сравните со стихами к умершей Амалии Ризнич: «Хочу сказать, что все люблю я, что все я твой: сюда, сюда!» Ну, ритуальное посвященное Керн «чудное мгновение» с заимствованным у Жуковского «гением чудной красоты» в сопровождении известного признания: наконец-то, с божьей помощью, эту… и т.д. Можно и не комментировать. Но живость по крайней мере в этом признании на лицо. А вот с Натали как-то странно. И она его не «Саша-Сашенька» или зверек какой, а не иначе как «Пушкин» именовала. И даже перед умирающим рыдая, выкрикивала: «Пушкин! Пушкин!» Это значит, что для нее, как и для нас, он прежде всего великий Пушкин, а потом уже муж и отец.
И вот тут самое время отдать ей должное. Скажите, какая из жен гениев видела в своем муже сначала гения, а потом уже мужа? Вспомним, как иронизировала над Левушкой Софья Андреевна. В отличие от Софьи Андреевны Натали не переписывала по восемь раз рукописи своего гениального мужа. Она рожала и танцевала. Но при этом всегда помнила, что рожает от Пушкина. Вот только танцевать на балу в отсутствие мужа и помнить при этом, что она жена – это было выше ее сил.
Замуж она вышла без особой влюбленности. Просто вышла. Ну не за живой памятник, конечно, за человека. Нарожав детей Пушкину, она после его гибели, может быть, с меньшей легкостью, но все же подарила детей Ланскому. Надо же так – влюбиться лишь однажды и притом в Дантеса. А почему бы и нет? Молодой высокий блондин, офицер, красавец. Правда, поговаривали, что не без голубизны. Но, во-первых, женщин это только интригует, а, во-вторых, эта сплетня никем никогда не доказана. «Пора пришла, она влюбилась». Ведь это в стихах она Мадонна. А в жизни ей Пушкин ревниво рекомендовал не увлекаться балами, дабы снова не приключился выкидыш. А тут еще чирей сзади, на самом прелестном месте. Ну все мы знаем о Натали благодаря Пушкину. И про выкидыш, и про чирей.
Не знаем только то, чего не знал сам поэт: уступила ли влюбленная женщина Дантесу, когда он стал угрожать ей самоубийством. Почему-то хочется думать, что уступила. Тогда, по крайней мере, роковая дуэль как-то мотивирована. Во всяком случае, не приходится сомневаться, что дуэль была из-за Натали. Дантес ли тому причиной или ухаживания и посягательства самого императора, об этом мы не узнаем никогда.
По сути дела всенародную славу с толпами под окном принесла великому поэту именно эта роковая дуэль. Парадокс, но никакие произведения Пушкина не были так известны, как мгновенно стал известен стране жуткий сюжет дуэли. В этом смысле Натали – прямая соучастница оглушительной славы гения. Не было бы ее, не было бы дуэли. Не было бы дуэли… кто знает, что тогда было бы.
Сегодня каждый русский и многие французы знают о Натали, Пушкине и Дантесе. А вот стихи поэта, как показывают опросы, значительно менее известны народонаселению Российского государства. В сознании народном любовный треугольник Натали-Дантес-Пушкин давно превратился в треугольник Пушкин-Натали-Николай I. Пушкина молва превратила в нечто среднее между Дон Жуаном и Фролом Скобеевым, а Натали, как ни странно, осталась Мадонной, совершенно незапятнанная молвой.
Мадонность Гончаровой стала раздражать пушкинистов. На юбилее к столетию со дня гибели поэта состоялась в ЦДЛ конференция. С большим докладом выступил главный пушкинист профессор Благой. Был ли то государственный заказ Сталина или личный порыв далеко не глупого пушкиниста, но только большая часть выступления была посвящена критике Натали. И не понимала-то она общественного значения Пушкина, и стихи поэта недооценивала, и на балах вела себя легкомысленно. Тут на трибуну вышел из тени Борис Пастернак с блистательной репликой: «Ну, правильно. Надо было Пушкину жениться на пушкинисте. Тот бы его понимал и уж во всяком случае не изменил бы ему с Дантесом». Зал зашелся в гомерическом хохоте, несмотря на то, что время было не очень смешливое – 1937 год.
С высот общественного вернемся к альковным тайнам, опять же по воле самого Пушкина. Ведь кроме «Мадонны» есть и другое, совсем интимное: «И оживляешься потом все боле, боле – / и делишь наконец мой пламень поневоле!» Поневоле и не поневоле, но делила Натали с Пушкиным его пламень во всех смыслах этого слова. Пламень Пушкина ее не спалил дотла. Что-то досталось и Дантесу, и полковнику Ланскому. А молва, ох уж эта молва, утверждает, что и самому императору. Уж слишком щедрыми дарами осыпал Николай I Натали после гибели поэта. И заложенные вещи выкупил, и щедрое содержание вдове и всем ее детям выделил, и всех детей при дворе пристроил.
Но можно на это взглянуть и иначе. Какая гениальная эта Натали Гончарова! И гениального поэта в 16 лет в себя влюбила, и главного красавца Дантеса заставила влюбиться в себя без памяти вплоть до попытки самоубийства, и императору пуленепробиваемому голову вскружила. Да и Ланской вошел в историю только благодаря ей, Натали.
Дочь ничем не примечательных полотняных дворян Гончаровых не только обессмертила свой род и свою девичью фамилию, но стала вполне заслуженной соучастницей посмертной славы своего мужа. Ну а что из кучи детей ничего особенного не вышло, тут уж вина природы, которая, как известно, на детях гениев отдыхает. Мадонна Натали не затмила славу жены цензора Никитина Анны Керн, но произнеси «веселое имя Пушкин», и сразу в памяти всплывут две нежных женских тени: Натали и Керн. И вот что еще удивительно: Керн официально, по фамилии, а Гончарову тепло и по-домашнему Россия помнит как Натали. Для Пушкина Мадонна – для нас Натали.

«Известия», 7 сентября 2007

-----------------------------------------------------------

СОКРУШИТЕЛЬ АДА
(1600 лет со дня смерти Иоанна Златоуста)


Знаменитый византийский оратор Ливаний, у которого будущий христианский епископ брал уроки риторики, весьма сокрушался, что самого лучшего ученика отняли у него христиане!
Пылкий характер Иоанна привел его сначала на адвокатскую кафедру. Но вскоре судебные тяжбы ему наскучили, и после смерти горячо любимой матери он удалился в пещеру, где и провел четыре изнурительных года. Из пещеры вернулся пламенный священник и проповедник. Его проповеди прерывались рукоплесканиями, что смущало и церковное начальство, и самого Иоанна. «Что вы рукоплещете мне, как в театре!» – восклицал он в смятении. Но это и был новый, христианский театр, пришедший на смену древнеримскому. Его имя вполне можно ставить рядом с Эсхилом, Софоклом и Евприпидом. Только жанр сменился. Теперь главное не драматургия, а риторика. Подумать только, человек всего лишь произносил речи, а мир помнит их 1600 лет спустя.
Мало ли было красноречивых епископов в Византии, но именно этот Золотой Хризостом запал в нашу русскую душу на все времена. Хризостом – буквально означает «златоустый».
На побережье Пицунды в непризнанной Абхазии стоит храм, где закончил свои дни 1600 лет назад этот гений слова. Как волны Черного моря размывают берег, он размывает грань между поэзией и риторикой, между ангелом и человеком, между праведником и грешником. По воле Божией финал его жизни в ссылке на берегах Колхиды, куда когда-то причалил корабль аргонавтов в поисках Золотого руна, ста великим символом. Золотое руно, похищенное Ясоном с помощью Медеи для Древней Греции, вернулось в Колхиду золотыми россыпями византийской речи.
Все, кто хоть раз в жизни отстоял пасхальную литургию, знаком с творчеством св. Иоанна Златоуста. Его слово на Пасху зачитывается с амвона, и смысл его поражает воображение. «Христос воскрес, и нет ни одного мертвого во гробах» – это ослепительная даже не метафора, а метаметафора. Как это нет ни одного мертвого, если все кладбища переполнены? Но Иоанн смотрит в вечность, где все воскреснут. Для Бога нет мертвых, потому что буша бессмертна. И еще поражает воображение и даже шокирует многих приглашение к духовному да и телесному пасхальному пиру: телец упитан, всякий приди и ешь и насладись радостью весной жизни. И кто постился из семи недель лишь неделю или один день, и кто вообще не постился – всякий приди и ешь.
Поражает осязаемость метафоры. Ведь после Слова все действительно сдут за праздничную трапезу. Если и не весь телец, то телятина будет на столе, и кулич, и пасха, и крашенные яйца. И все это – символ радости и вечной жизни, которая уже сейчас здесь, несмотря на то, что вкушающим предстоят болезни и земные страдания и смерть.
Правда, в церкви не читают слов Хризостома «против ристалищ», проще говоря, против спортивных состязаний. В древней Византии эти проповеди вызвали гнев и спортсменов, и болельщиков, и, разумеется, самого императора. Популярного пламенного епископа сослали даже не на край света, а прямо в ад. По воззрениям древних греков, унаследованных и византийцами, Колхида – начало ада.
А для самого Хризостома ад был совершенно реальным живым существом – чудовищем наподобие кашалота с разверзнутой зубастой пастью. На иконах из этой разверстой пасти воскресший Христос извлекает воскресающих из Адама и Еву, а за ними сонмы умерших и всех праотцев вплоть до Авраама и Сары.
Об аде в Слове на Пасху у Иоанна особенно вдохновенно. Воскрес Христос – и ад упразднился. Упразднился, ибо умертвился. Христос воскрес, и ад рыдает и зубами скрежещет, ибо навсегда поражен. Там есть еще игра слов, не всегда переводимая: «сокрушается, ибо сокрушен». И, наконец, ставшее пословицей гениальное двустишие: «Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?» Риторический вопрос к побежденной смерти и сокрушенному аду.
Не вторгаясь в область религии и богословия, скажу лишь, что перед нами великий поэт, навсегда победивший в своей душе смерть и ад.
Святой Иоанн Златоуст – один из основоположников великой христианской цивилизации Слова, пришедшей на смену древнеримской цивилизации мрамора и гранита. Словесные памятники и возведенные храмы остаются несокрушимыми на все времена. Пройдя сквозь жесточайшие гонения и запреты богоборческой, христоборческой диктатуры, Слово Иоанна Златоуста ни в чем не устарело, а его значение с годами и веками только усиливается.

«Известия», 17 сентября 2007 г.

-----------------------------------------------------------

ШАПКА ВОЙНОВИЧА И ШИНЕЛЬ ГОГОЛЯ
(26 сентября исполняется 75 лет классику отечественной литературы Владимиру Войновичу)


О Войновиче говорить – легко и свободно. В нем живет наше детство-отрочество-юность, наше прошлое, настоящее и будущее. Он какой-то весь свой, домашний и при этом абсолютно неуловимый. У меня с ним общее даже «дело оперативной проверки с окрасом «антисоветская пропаганда и агитация с высказываниями ревизионистского характера». Я проходил по такому делу как «Лесник», а Войнович почему-то значился «Гранин». Интересно, а вдруг Гранин был «Войнович» или тоже какой-нибудь «лесник». Оперативная проверка – это, попросту говоря, травля и слежка вокруг неугодных властям писателей. Чем же оказался неугоден автор песни, которая понравилась самому Хрущеву: «Заправлены в планшеты / Космические карты, / И штурман уточняет / В последний раз маршрут. / Давайте-ка, ребята, / Закурим перед стартом…» Правда, потом «закурим» заменили на «споемте», а Войновичу дали прикурить на Лубянке во время «профилактического допроса». Почему он остался жив, вернее, еле жив после сигареты лубянского душеведа – это навсегда останется тайной живучего организма. Кто это сделал, знаем. Ему и доски мемориальные, и проспект его имени. На пыльных тропинках далеких планет останутся чьи-то следы.
Но не будем о грустном. Ведь Войнович, вернее, имидж его – это человек смеющийся. Вот только над кем и над чем смеется он с Чонкиным? Или смеется над Чонкиным? Сама фамилия популярного персонажа таит в себе анаграмму «чокнутый». Сравнение Чонкина со Швейком писатель не очень-то приветствует. Швейк просто блаженствует в имидже идиота. Чонкин спасается, как может, там, где спастись нельзя. Лев Толстой велит любить своих литггероев. Иначе, мол, ничего не получится. Я же заметил, что Войнович слегка недолюбливает Чонкина, как и чехи не в восторге от Швейка. Когда национальный характер схвачен, от него тотчас хочется избавиться. Иван-дурак хорош в сказке. А если тебе в жизни скажут, мол, здравствуй, Иванушка-дурачок, мало кому понравится.
У Войновича с Чонкиным сложные отношения. Да и условия изменились. В чисто тоталитарном государстве, придурковатость – единственная форма самозащиты, если ты не герой. Требовать же от людей повседневного героизма просто не гуманно. Поэтому герой – Чонкин. Как пелось: когда страна быть прикажет героем, у нас героем, то есть придурком, становится любой. Армия, где летом во время боевых действий выдаются белые маскхалаты, это отнюдь не привилегия СССР. Известная армейская пословица: круглое неси, квадратное кати – относится к армии вообще. Всюду, где приказ начальника – закон для подчиненных, идиотизм является законом и неизбежностью. Швейк, Чонкин или мистер Питкин, какая разница. Высмеивается в принципе ситуация, при которой взрослый человек должен беспрекословно слушаться. Между тем, беспрекословное повиновение – вековечная мечта начальников всех времен и народов. Неудивительно, что вполне лояльный писатель оказался врагом № 2 после Солженицына. Ведь не каждому в 80-х годах предлагали закурить перед стартом «за бугор» сигаретку с ядом.
Тут уже Войнович обозлился и дал своим гонителям прикурить в антиутопии «Москва 2042».Предсказал триумфальное возвращение Солженицына в образе Сим Симыча на белом коне, и много чего другого с точностью до деталей
Так Эренбург в веселом романе «Хулиео Хуренито» походя предсказал, создание атомной бомбы и заставил героя произнести фразу: «Это мы оставим для японцев». На Эренбурга во время его визита в Японию японцы смотрели с почтением, как на ясновидца. Мы же на Войновича смотрим с улыбкой, как он сам того желает. Однажды в одной из статей я сравнил его с Гоголем. Он отнесся к этому иронически. Но попробуйте только сказать, что его живописные работы маслом отнюдь не Моне и не Пиросмани, и тень детской обиды обязательно пробежит по лицу замечательного писателя.
Больше всего я люблю его «Шапку». Она действительно в чем-то сопоставима с «Шинелью» Гоголя. Не знаю, радоваться или печалиться, что многие подтексты и контексты этого шедевра ускользают от сегодняшнего читателя. Ну как объяснить людям, что хорошая меховая ушанка была в советское время дефицитом, что в Союзе писателей СССР строго по рангу распределялась меховая привилегия и далеко не для всех. Высшему составу – пыжик, кому-то кролик, а кому и просто «кот домашний средней пушистости». Писательский Акакий Акакиевич ХХ века ценой жизни добывает для себя драгоценную ушанку и умирает, прижимая к груди заслуженный мех. Как же не вспомнить, что в самых дерзких своих мечтах Акакий Акакиевич подумывал: «А не пустить ли куницу на воротник».
Навсегда останется великий афоризм: «первичное – вторично, вторичное – первично». А лозунг «Кто сдает продукт вторичный, тот сексуется отлично». – даже при желании забыть невозможно. Не все помнят все девять кругов дантовского ада. Нам ближе три Коммунистических Кольца – три Каки Войновича. Мы никогда не забудем, что в первой Каке никто не умирает. Умирать увозят в третью Каку. И правда увозят. Где у нас большинство больниц и приютов для престарелых? Далеко, очень далеко, в третьей Каке.
Главное отличие Войновича от Гоголя в том, что ему не приходится фантазировать. Он просто пишет правду. Ой, что это я сказал? Неужели, чтобы говорить правду, нужен какой-то особый талант? Не знаю, как в других странах, а в России только очень талантливые люди правдивы. И Войнович, несомненно, принадлежит к этому избранному кругу. Шапку ему соболью! Но не ценой жизни, а чтобы жил как можно дольше. Мы все в этом кровно заинтересованы. Я от всей души желаю Войновичу дожить до той самой даты в Москве 2042-го. И чтобы не все из его пророчеств сбылись.

«Известия» 26 сентября 2007 г.

-----------------------------------------------------------

ОН ВИДЕЛ ЛЕНИНА В ГРОБУ
(Юрию Любимову – 90 лет)


Театр в России больше, чем театр. Тем более театр Юрия Любимова. Его легендарные «Антимиры» с Вознесенским, его «Пугачев» и «Гамлет» с Высоцким, его «Дом на набережной» с Брежневым и Андроповым… Я не оговорился. Знаменитый сюжет, когда булгаковский «Мольер», запрещенный Сталиным к постановке, был сыгран в 70-х Любимовым на телевидении, это ведь не выдумка. Мольер-Любимов ведет опасный диалог с королем. Король сначала милостив, как милостив был Сталин к Булгакову, разрешив «Дни Турбинных», и беспощаден, как беспощадны к Булгакову власти, запретившие все его пьесы и даже инсценировки. В пьесе и в жизни запрещенный Мольер, сыгранный Любимовым, умирает от разрыва сердца. В жизни постоянно запрещаемый Любимов все же прорвался и поставил «Дом на набережной». «Вот до чего мы дожили!» – воскликнул главный идеолог Суслов, когда вник в содержание пьесы Юрия Трифонова. Но Любимов перехитрил серого кардинала. В беседе с главным культурологом ЦК Демичевы возьми да и скажи: «А вот Суслову пьеса очень понравилась». И колесо завертелось в обратную сторону, и спектакль увидел свет. Разве это не театр, разве не Любимов здесь режиссер?
А как блестяще срежиссировал Любимов, сцену с секретарем итальянской компартии Берлингуэром, когда тот вступился перед Брежневым за Таганку. Генсек, услышав отзыв итальянского коммуниста, приказал не трогать Любимова. И тут уж разгулялся Мольер-Булгаков-Любимов. Ошеломленная театральная Москва, не веря очам своим, смотрела, как на московской сцене воскресает театр расстрелянного Мейерхольда. А тут еще Высоцкий на весь Союз гремит своей гитарой. Да еще и обруганный Хрущевым с трибуны Вознесенский вдруг ожил на сцене Таганки с «Антимирами». Добро бы только со стихами, цензорам непонятными, так еще и с палиндромом, когда строка читается в обратную сторону. Тут уж доносчики подсуетились, и на стол Брежнева подсунули тот палиндром: «А луна канула». Именно в это время американцы ступили первыми на Луну. «А, так он смеется над нами. Мы к нему со всей душой, а он…» И Любимова стали травит с новой силой.
Разве это не театр? Разве это не Любимов здесь уже невольно режиссирует и играет в разыгравшейся трагикомедии? Никакой постановщик не придумает такое. Смерть Высоцкого и похороны его. И стукачи, срывающие его портрет со стены театра. И толпа вокруг Таганки, скандирующая: «Фа-шис-ты!». Народ не всегда безмолвствует.
Дальше железный занавес. Любимов по ту сторону. Он «за бугром», тогда казалось навеки. А спектакли-то на Таганке идут. Неслыханный случай – дирижер отсутствует, а оркестр все равно играет. Играет, как с дирижером. А когда дирижер вернулся через несколько лет, оркестр распался, рассыпался, разбежался. И казалось уже, что театр Любимова кончился. Как бы не так. Вот уже более десяти лет перед нами Новый театр Любимова. Новый на старой сцене. Новую, им построенную, у режиссера отняли. Это как если бы у Станиславского отняли сцену МХАТа. А какие актеры ушли! Актеры ушли, а театр остался. И не просто остался, а стал другим. Другим, но любимовским.
Возможно, когда-нибудь наступит время, когда о Любимове можно будет говорить торжественным юбилейным тоном, как о Станиславском. Но пока ни о Таирове, и о Мейерхольде спокойным тоном не получается. А уж о Любимове и подавно. Поначалу в нем видели то нового Вахтангова, то Таирова, то Мейерхольда. Но с годами выяснилось, что он прежде всего новый Любимов. Конечно, он продолжил и завершил многие замыслы того же Вахтангова – сделал театр зрелищным, веселым и злободневным в лучшем древнегреческом, эсхиловском понимании этого слова. Но он же сегодня стремительно отходит от злободневности, политриторики и ото всех этих всех фиг в кармане и за кулисами. В его новом «Горе уму, Горе ума, Горе от ума» оттенки всех трех смыслов, принадлежащих Грибоедову. Но выброшено классическое «А судьи кто?» Выброшено, потому что очевидно. И еще потому, что сегодня безнадежно устарел любой пафос и любая риторика. Софья и Лиза прыгают на пуантах в балетных пачках. Молчалин, если и не положительный и не герой, то уж во всяком случае не карикатура ходячая. Просто добрый малый, ищущий свою теплую нишу и в объятиях служанки, и в объятиях ее госпожи. Он и к Чацкому искренне расположен. Так что же, Чацкого опустили? Да ничего подобного. Просто это современный молодой человек, вернувшийся, скажем, из Америки на родину, которая уже совсем другая. Она, родина, всегда такая же и всегда другая.
После недавнего прогона Юрий Любимов провозгласил тост: «Я предлагаю выпить за то, чтобы мы не халтурили в стране всеобщей халтуры». Разумеется, это был разнос «нерадивой» труппы. Но искренность в этом тосте тоже была. Заповедь новую даю вам – не халтурьте! Это вполне в любимовском духе. А ведь Фамусову своему он такого на сцене не позволяет. Все резкости сняты и затушеваны. Даже возглас: «Что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом!» – максимально смикширован. Новый Любимов не терпит контрастов. Доживи Высоцкий до наших дней, не знаю, как сыграл бы он Гамлета. Скорее всего, монолог «быть или не быть» или исчез бы, или произносился бы шепотом. Так Чацкий на ушко Софье нашептывает то, что раньше декламировалось и кричалось.
Я рад, что присутствовал при очередном рождении нового Любимова еще на репетициях нашего совместного детища «Сократ / Оракул» в Дельфах, в Афинах, в Москве. Спектакль, как оживший античный горельеф, что-то напевал, что-то приплясывал, что-то не декламировал, а, скорее, нашептывал. Один мой знакомый зритель сказал после премьеры: «Впервые ухожу из театра с ощущением, что мне никто ничего не навязывал».
Потом легко и весело напелся хит «Евгений Онегин», на который и сегодня ломятся все пенсионеры и школьники. Что-то проквакали-пропели лягушки в деревне, и с пушкинской легкостью танцевал по сцене цилиндр, напрочь вытеснивший своего носителя.
Выпорхнули из черного квадрата Малевича и все поэты Серебряного века и под легкий вальсок: «на Венере, ах, на Венере, если кто-то и умирает, превращается в пар душистый», – в том же квадрате и растворились.
Даже «Фауст» Гете уж на что тяжел, но и он пронесся по сцене Таганки легким дробным стэпом.
Замурованная заживо в стеклянных дверях «Антигона» Софокла плавно вдавилась в мягкую белую льняную нишу и как бы зависла в невесомости. А волосатый усталый тиран в меховых сандалиях чем-то уже напоминал нынешнего Фамусова.
Заповедь новую даю вам: на сцене все время должно происходить что-то новое. То, что происходит в последние годы на сцене Таганки, я б обозначил знакомым словосочетанием: «невыносимая легкость бытия». Загадки без разгадок, вопросы без ответов, смех без веселости и трагедия без слез. Мир современного человека. Все с иронией и самоиронией, все микшировано. Чего орать, когда вокруг всё и так кричит.
Кричит и Любимов, как все режиссеры, но за кулисами, а не на сцене. Это в телевизоре и в кино все время орут и визжат. Иногда визг длится до полминуты. Мне объяснили, что-де огрубелый слух тинэйджера с наушниками уже не воспринимает не только шепот, но и нормальную речь. Только крик и визг. Такому тинэйджеру я на Таганку к Любимову идти не советую. Но тем, кто еще способен слышать шепот и понимать молчание, тем, кто не утратил способность думать во время действия, тем у Любимова легко и свободно.
В отличие от Мейерхольда и Станиславского Любимов – режиссер трагический. За его плечами весь ХХ век. Он видел Ленина в гробу во всех смыслах этого слова. Он играл Сталина в «Шарашке» Солженицына. У него нет перед глазами мейерхольдовских галлюцинаций о светлом будущем и революционном настоящем. Он давно пережил иллюзии всех ранних и поздних «оттепелей». Он взбунтовал против себя всех своих соратников. А что еще можно ждать от соратников и учеников Юрия Любимова? Посеявший ветер, пожнет бурю. А Любимов посеял бурю.
В сегодняшнем театре невозможно отслоить находки Любимова от находок его многочисленных учеников и оппонентов. Если бы Станиславский до сих пор ставил свои гениальные спектакли, мы бы сразу заметили его качественное отличие от современного МХАТа. Театр Любимова – это как пробирная палатка, где с легкость отличают алмаз от любого страза, а золото высшей пробы от ювелирных поделок. Над столом в кабинете Любимова размашистая надпись Вознесенского: «Все богини, как поганки, перед бабами с Таганки!» Есть там и автограф Фазиля Искандера: «Дорогой Любимов Юрий, любим вас и ваших гурий».
Однажды во время репетиции нашей мистерии «Сократ / Оракул» в Дельфах, где Сократа посвятили в сан дельфийского жреца и нарекли богоравным, во время сцены посвящения Сократа ударил хор дельфийских цикад. Так получилось, что цикады четко попадали в ритм сценической речи. И когда на Сократа надели лавровый венок, я сказал: «Юрий Петрович, это ведь вас посвящают под хор цикад». Сценический хор вопрошает: «Что узнал ты, Сократ, от богов?» – «Я знаю то, что ничего не знаю», – отвечает посвященный Сократ. А затем, усмехнувшись, добавляет фразу, вставленную самим Любимовым: «А другие и этого не знают».

«Известия», 28 сентября 2007 г.

--------------------------------------------------------------

ПОЭЗИЯ ОТ ЗЕВА ДО ЧРЕВА
(115 лет назад родилась Марина Цветаева)

Она влюбилась в сына Наполеона – Орленка и затеяла с ним потусторонний роман, который длился всю жизнь. А затем и в своего сына, в котором видела маленького Наполеона. «Мур либо станет Наполеоном – либо погибнет героем». Погиб героем, уйдя из Елабуги на фронт добровольцем. Дочь профессора, влюбленного в античность, основавшего в Москве Музей изящных искусств, считала себя Персефоной – богиней жившей полгода под землей, в потустороннем мире, и полгода на земле среди людей. И действительно, в ее любовных пристрастиях было что-то роковое смертельное для предмета ее влюбленности. Она словно заманила в потусторонний мир и мужа, и дочь, а потом и сама ушла вслед за ними, увлекая за собой сына. «Я для тени тебе изменила, / изменила для тени мне тень». Это можно сказать обо всех ее возлюбленных и о ней самой. Две радости Марина считала для себя недоступными: молитва в церкви и чувственный оргазм в любви. В самом этом сопоставлении уже сверхметафора. И в то же время это она произнесла любовное заклинание: «От зева до чрева – продольным разрезом: / – Любимый! желанный! жаленный! болезный!» И это она написала «Поэму горы» – поэму-молитву: «Вздрогнешь – и горы с плеч, / и душа – горе. / Дай мне о горе спеть: / о моей горе!»
Она спела о своей горе во весь голос, как Маяковский, которого она полюбила и оценила, несмотря на все политические разборки. В этом ее отличие от Ахматовой, которая так и не впустила в свою поэтику безбожный ХХ век, оставаясь сердцем и душой в пушкинском лицее в Царском Селе.
Цветаева жила всюду, как дома. В Праге, над Влтавой, на горе, утопающей в зарослях роз. В Медоне под Парижем на вилле, увитой розами. В Коктебеле в домике поэта-мага Волошина – и там кругом розы. И она же закончила свою жизнь в комнатушке в Елабуге. И опять же она ютилась в убогих углах и мансардах Парижа. Она была и сказочно богата, и сказочно бедна. Всеми почитаема и всеми забыта. Чего не было в ее жизни, так это скуки. А когда скука с войной и трудовой мобилизацией пришла, она предпочла петлю. «В Бедламе нелюдей / отказываюсь — жить. / С волками площадей / отказываюсь — выть». Это написано задолго до самоубийства, но программа уже заложена.
Весь мир она называла – вы, а себя – я. «Вы — с отрыжками, я — с книжками, / с трюфелем, я — с грифелем, / вы — с оливками, я — с рифмами, / с пикулем, я — с дактилем». Ей нравился высокий торжественный строй стиха. Если Ахматова душой была в эпохе Пушкина, то Цветаева еще дальше – в самом разгаре наполеоновских войн. Она, как это ни странно звучит, бонапартистка. Своего сына Мура она пророчески обрекла на гибель, сказав, что он либо станет Наполеоном, либо погибнет добровольцем. Мур действительно ушел в ополчение и погиб. Своего мужа Сергея Эфрона она тоже считала Наполеоном. Воспела его военную славу в своих стихах, хотя за каждую строчку ее, оставшуюся в красной Москве, могли расстрелять. «Не Парнас, не Синай – / просто голый казарменный / холм. – Равняйся! стреляй!» Не у этого ли холма расстреляли ее любимого Сережу Эфрона, когда он по приказу из Москвы вернулся на родину. Вернулся, потому что давно завербовался в ЧК и даже участвовал в похищении белого генерала. Это была измена Белому делу. Парочка лебедей – Эфрон и Цветаева, – находясь в эмиграции, отбились от «лебединого стана» и заплатили за это жизнью.
Не сбылась мечта Марины: «Внук мой! отпрыск мой! мускул, / посрамивший Аид! / Чтобы в царстве моллюсков – / на своих – на двоих!» Над царством Аида она зависла в петле над Волгой.
Но не надо думать, что жизнь ее состояла лишь из страдания и сострадания. Сладкое страдание любви, вернее экстаз влюбленности – это ее религия. Она даже родного сына любила до ревности к его первой любви. Есть версия, что Марина повесилась в момент размолвки с Муром, когда он ушел на свое первое свидание. Ко всем своим бывшим возлюбленным обращено гневное: « Как живется вам с подобием – / вам, познавшему Лилит?» Вековечная любовная война мужчин и женщин у Цветаевой никогда не кончается перемирием. «Я глупая, а ты умен, / живой, а я остолбенелая. / О, вопль женщин всех времен: / «Мой милый, что тебе я сделала?!»
Марина Цветаева – поэтесса-вопленница. Плачи, заговоры, заклинания – стихия ее стихов. Но это не стилизация, а экстаз. Она ненавидит эстетику и эстетов. По ее словам, эстетов будут жарить в аду на самом медленном пламени! Одного такого высказывания достаточно, чтобы остаться в веках. Она влюбляется во всех, о ком пишет. Влюбилась даже в памятник Пушкина. Именно в памятник. Ее Пушкин – черный. Таким она с детства запомнила памятник, и это был ее Пушкин. Любимые строки классика: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю». Так могла бы сказать и сама Цветаева.
Не любила слово «поэтесса». Именовала себя «поэт». Влюблялась и в мужчин, и в женщин, переходя от нежнейших отношений к ожесточенной вражде. Хотела влюбить в себя Рильке и Пастернака. Ее письма к ним похожи на любовную переписку, хотя в жизни ничего такого не наблюдалось. Она, конечно же, ученица Скрябина. Ее «Поэма горы» и «Поэма конца» – поэтические вариации «Поэмы экстаза».
В русской поэзии и сегодня в яростной борьбе две враждующие традиции. Пушкинская гармоничность, уравновешенность и державинско-маяковская, раннепастренаковская экстатичность. Иногда это называют войной традиции и авангарда. Даже в раннем стихотворении, которое понравилось Брюсову, она сравнивает свои стихи с фонтаном и фейерверком. Маяковский предложил воздвигнуть себе памятник – взрыв. Цветаева тоже с бронзой несовместима. Но и фонтан фейерверком для нее слишком скромен. Кровь из вены – другое дело. Или просто письменный стол. «Вас положат – на обеденный, / а меня – на письменный». Не положили за отсутствием такового в Елабуге. Любая игра с политикой и властью смертельна. Цветаева ошиблась адресом. Из Европы Гитлера убежала в Россию Сталина. Бумеранг многих эмигрантов. Горький тоже уехал от Ленина, а вернулся к Сталину. Но вот что интересно: везде, где жила Цветаева, висят мемориальные доски. И в Париже, и в Москве, и в Елабуге, и в Тарусе. Среди многих памятников есть камень с надписью: «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева». Это вполне по-цветаевски – могила в сослагательном наклонении. Вроде бы она тут и не тут. «Здесь – это слишком здесь. / Там – это слишком там». Лучше не скажешь.

«Известия», 8 октября 2007 г.

----------------------------------------------------------
ПРОСЬБА СДАТЬ ХВОСТЫ
(Государственный Дарвиновский музей отметил свое 100-летие)

Однажды на банкете кокетливая дама обратилась к Дарвину с вопросом: «Неужели вы считаете, что я тоже произошла от обезьяны?» – «Вы – от очаровательной обезьяны», – отшутился гений.
Но с обезьянами, как, в частности, и с людьми, все совсем непросто. Вот недавно один из академиков наших в телевизионной дискуссии рявкнул на батюшку антидарвиниста: «Так вы, чего доброго, станете отрицать, что человек от обезьяны произошел!» Батюшка не стал вдаваться в подробности, речь-то ведь шла о преподавании в школе Закона Божия, а там черным по белому написано, что человека сотворил Бог. Мужчину из глины, а женщину из ребра ожившего глиняного человека. Честно говоря, оба – и батюшка, и академик – выглядели смешно. Спор их устарел лет этак на сто. Толкованием Библии я здесь заниматься не осмеливаюсь, поскольку твердо знаю, что и обезьяну, и человека кто-то да сотворил. И этот Кто-то для меня – Бог. И вот тут Дарвин со мной бы не согласился, хотя он и готовился в молодости стать священником. Как пишет сам ученый, помешала болезнь, после которой молодой богослов перестал читать Библию и Шекспира, а также потерял способность молиться и даже воспринимать музыку и поэзию. Пишу это со слов самого учено. Правда Дарвин слегка этими утратами опечален и даже просит читателей сообщить ему, не знают ли они какого средства от этой странной болезни – полной невосприимчивости к религии и искусству.
Не было бы этого заболевания – не было бы и дарвинизма. В этом смысле дарвинизм можно считать осложнением после гриппа. Пораженный вирусом мозг превратился в мощный живой компьютер, классифицирующий все живое. Всё да не всё. О генах – носителях наследственных свойств – догадался монах Мендель, но ничего не знал несостоявшийся священник Дарвин.
А наука в то время зачем-то решила занять место религии – дать ответы на главные вопросы. Кто мы? Откуда мы пришли? Куда идем? У Дарвина тут вопросов нет. Мы – результат эволюции и полового отбора. Пришли, или произошли, от общего обезьяноподобного предка. Идем, удаляясь все дальше от своего хвостатого прародителя. И весь живой мир по Дарвину, от червячка до мамонта, только и делает, что развивается. Увлеченный своей гипотезой Дарвин собрал, путешествуя на корабле «Бигль», такое количество фактов, что их никто, кроме самого Дарвина, не помнит и не знает. Это поразительный случай, когда великому ученому поверили, как пророку. Нет Бога, кроме эволюции и полового отбора, и Дарвин пророк обоих. Вместо Закона Божия в школах стали преподавать Закон безбожия – дарвинизм. И сегодня преподают так, словно речь идет не о научной гипотезе, а о новом вероучении, которому следует покориться беспрекословно. Сталин любил единовластие во всем, поэтому в наших школьных и вузовских учебниках Дарвин считался, да и сегодня считается, непогрешимым, как Папа.
И начались глупости. Раз Дарвин не говорит о генах, значит генетика – лженаука.
Согласно Дарвину между Homo sapiens и первобытными двуногими должно быть некое связующее звено. И тотчас стали находить и по сей день находят множество несостоявшихся природных проектов. Неандертальцы, питекантропы, зинджантропы – всех не перечислись. Но никакого связующего звена между нами и обезьяноподобным Адамом. Зато нашелся жуликоватый homo sapiens, сконструировавший из двух ископаемых черепов один искомый. Да так ловко, что весь ученый мир поверил. Жульничество разоблачили не скоро. Недостающего звена так и не нашли и скорее всего не найдут, потому что его просто нет.
Гипотеза Дарвина в чем-то даже поэтична. Раз не удалось поднять человека до Бога, вернем его к нашим четвероногим братьям. Не получается. Люди не боги, но и не животные. Без Библии и Шекспира человека просто не существует. В каждом из нас хотя бы косвенно существуют Библия и Шекспир, те самые книги, воспринимать которые утратил способность Дарвин. И это сказалось в его гипотезе. Труды Дарвина читались, как бестселлеры. На фоне разного рода ханжеских запретов теория полового отбора звучала, как музыка. Да и не все там устарело. Многое стало классикой науки и таковой навсегда останется. А вот затея с мохнатым четвероногим Адамом скорее всего чистейшая фантастика. И теорию эволюции давно пора освободить от нелепых предположений, что когда-то копыто раздвоилось, потом распятерилось и превратилось в ладонь.
Для Дарвина весь живой мир выглядел как некая школа, где в первый класс поступали амебы, а к одиннадцатому классу выходили законченный отличники хомосапиенсы. Правда, обучение у природы длилось сотни миллионов лет, но принцип именно таков. Как в поэме Николая Заболоцкого: «Начала науки»: «Здесь учат бабочек труду, / Ужу дают урок науки – / Как делать пряжу и слюду, / Как шить перчатки или брюки. / Здесь волк с железным микроскопом / Звезду вечернюю поет…»
Почему-то теория несостоявшегося священника Дарвина очень понравилась несостоявшемуся священнику Сталину. Может, он в семинарии под партой читал про половой отбор и втихомолку эволюционировал? История об этом умалчивает, но учебная дисциплина «Дарвинизм» была при Сталине обязательной и в школах, и в вузах. Рудименты интеллектуального изнасилования и сегодня бродят по разным учебным пособиям. Призрак бродит по Европе – призрак дарвинизма.
Религиозная петербургская школьница, подавшая в суд на Дарвина, чтобы ее перестали мучить фантастической гипотезой о происхождении человека от обезьяноподобного предка, это, конечно, нонсенс. Школьнице обязательно надо знать все гипотезы, в том числе и эту. Но гипотезу нельзя превращать в научную, вернее, антинаучную дисциплину. Хотя кто его знает, вдруг недостающее звено лежит где-то в Африке или в Китае в глубинах земли и посмеивается, как череп Йорика над Гамлетом.
«Не отнимайте у нас нашего Адама!» – кричат одни. «Не отнимайте у нас нашу обезьяну!» – кричат другие. Да куда ж они денутся. Все на месте. И Адам в Библии, и обезьяна в Зоологическом музее, его же память (музея, а не обезьяны) ныне отмечаем. Когда-то это был Музей дарвинизма. Поэтому как хотите, а без атеистической троицы «Дарвин – обезьяна – Адам» тут не обойтись.

«Известия», 9 октября 2007 г.

-----------------------------------------------------------

ДВЕНАДЦАТЫЙ СТУЛ ДЛЯ ЭЛЬФА
(исполнилось 110 лет со дня рождения веселого грустного человека Ильи Ильфв)

«У нее была последняя мечта. Где-то на свете есть неслыханный разврат. Но мечту развеяли». Одного такого высказывания достаточно, чтобы запечатлеться в памяти навсегда. Ильф искренне завидовал Остапу Бендеру. В «Записных книжках» он признается, что хотел бы пройти по жизни таким же веселым, здоровым и предприимчивым. Но Ильф был грустен. Его съедал туберкулез, и жил он от гонорара до гонорара.
Его любимый герой – совслужащий с дореволюционным прошлым. Один из них видит библейский сон, как семь партийных поклонились ему, беспартийному. Да как поклонились! Швырнули портфели в пыль и бухнулись на колени.
Другой герой, созданный уже совместно с Евгением Петровым, мучается, наоборот, советскими снами. "Все отняла у меня советская власть… Но есть такая сфера, куда большевикам не проникнуть, – это сны, ниспосланные человеку богом". И он заснул, желая для начала увидеть приезд государя императора в Кострому по случаю 300-летия дома Романовых. Вместо этого он увидел председателя месткома. И так каждую ночь: членские взносы, стенгазеты и прочие реалии советского быта. С воплем: «Боже, боже! Все те же сны!» – он вылетел в подштанниках на крыльцо.
Если бы ни записные книжки Ильфа, мы бы никогда не узнали, что «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» – это шутки Ильфа, сплавленные в магический кристалл Петровым. Ильфу такая работа была бы не по силам. Он был писателем XXI века – минималистом. «– Бога нет! – А сыр есть? — грустно спросил учитель». Петров смог бы написать целую главу об этом учителе. А Ильф только грустно улыбнулся и записную книжечку в карман положил.
Но на самом деле их было трое: Ильф, Петров и брат его Валентин Катаев. Эта троица и замыслила два гениальных романа, ставших антисоветской классикой. Спорили на золотой портсигар, что напишут на сюжет Катаева гениальную вещь. И написали. Возможно, это все они потом выдумали, задним числом. Только ясно, что перед нами одна команда великих пересмешников советского бытия. Не быта, а именно бытия. Быт, тот частично умер, а бытие с нами и по-прежнему определяет сознание.
Одно время стало казаться, что дилогия устарела. Куда там! Пришел второй НЭП – перестройка. Пришла новая борьба с НЭПом. А бессмертный Фунт все сидит, как сидел при Александре II – освободителе, при Александре III – миротворце, при Николае II – кровавом (ныне страстотерпце). Как сидел до угара НЭПа и после угара НЭПа. Васисуалий Лоханкин все вздыхает: «Может быть, так надо? Может, в этом и есть великая сермяжная правда?» А Ильф с Бендером приговаривают: она же сермяжная и посконная. Писатель в детской курточке все пишет и пишет свои рассказы. Если есть бумага, должен же кто-то на ней писать. А иностранному корреспонденту все объясняют, что у нас нет еврейского вопроса. «Но ведь в России есть евреи? – Есть, — ответил Паламидов. – Значит, есть и вопрос? – Нет. Евреи есть, а вопроса нет».
Обаяние Ильфа столь велико, что в союзе с Петровым он даже Сталина обаял. Роман понравился, и он его разрешил. Потом спохватился и запретил. Во все библиотеки поступило указание предать книги Ильфа и Петрова аутодафе. По всей стране в библиотечных печурках пылал Ильф под одной обложкой с Петровым. Только после смерти тирана Константин Симонов пробил издание в Алма-Ате. И бессмертный роман зашагал по стране четверками своих дубовых ножек всех двенадцати стульев. А золотой теленок, отнюдь не телец, весело бодается с финансовыми властями. «На стене клопы сидели / и на солнце щурились / Фининспектора узрели, / сразу окочурились». Ну а почвенные наши писатели все строчат и строчат свой бессмертный роман, давно написанный Ильфом и Петровым: «Инда взопрели озимые, рассупонилось красно солнышко, расталдыкнуло лучи свои по белу светушку. Понюхал старик Ромуальдыч свою портянку и аж заколдобился…»
К сожалению, большинство нынешних наших поэтов не воспользовались поэтическим опытом Бендера, влюбленного в Зосю. Остап, как известно, написал гениальный текст: «Я помню чудное мгновенье: / Передо мной явилась ты, / Как мимолетное виденье, / Как гений чистой красоты». Здесь Остап Сулейман Берта Мария Бендер-бей , лучший друг Рабиндраната Тагора, ничем не отличается от поэтов, печатающихся в толстых журналах. Но к утру он все же обнаружил, что эти стихи уже написаны Пушкиным. Большинство же нынешних авторов не вспомнили, что так уже писал Пушкин.
Наш ответ Керзону с пропеллером в виде кукиша больше не носят по улицам на демонстрациях. Самолетик с кукишем исчез, кто такой Керзон – уже никто не помнит, а незримый кукиш по-прежнему парит в воздухе. Иначе мы разговаривать с миром не умеем. Если кукиш не красуется на плакате, то он в кармане.
Современный Корейко уже не работает счетоводом, а живет в особняке на Рублевке. Ловкие Остапы давно осуществили свою мечту и уехали в Рио-де-Жанейро, где все в белых штанах танцуют фокстрот «У моей девочки есть одна маленькая штучка». Но большинство из них, как Остап, ограблены и вовсе не обязательно на румынской границе. Многих грабят на польской. Корейко может оказаться и в Куршавеле, и в Краснокаменске. Это уж как повезет.
И все еще продолжается богословский диспут: «Бога нет!» – кричит Остап, вызывая врагов на диспут. «Нет, есть,— возразил ксендз…. Чудеса господни свидетельствуют...» Но у Остапа и на это есть аргумент: «Я сам творил чудеса… Я даже накормил пятью хлебами несколько тысяч верующих. Накормить-то я их накормил, но какая была давка!»
Очередной гуру типа Оша приалясывеет и напевает: «Харе Кришна, харе Рама». «Кришна! Вишну! Что делается на свете? Где сермяжная правда? ...» – кричит Остап.
Ильф не дожил до второй мировой войны. Не видел Освенцима, в котором Гитлер хотел сжечь и его, и его книги. Хотя книги уже сжег Сталин. И не за горами была борьба с космополитами безродными. И новый Паламидов объяснял иностранным корреспондентам, что у нас нет проклятого вопроса.
Нью-Васюки, мировую столицу шахмат, все же воздвигли. Сбылось пророчество. В Киеве стоит памятник гениальному слепому – Паниковскому. В Харькове – отцу Федору с чайником. В Элисте и Петербурге – бронзовый Бендер. Пора бы воздвигнуть у трех вокзалов памятник Шуре Балаганову. Памятник Ильфу и Петрову «12-й стул» был открыт 1 апреля 1999 года на Дерибасовской. Мне кажется на нем незримо сидит этот грустный советский эльф в пенсне. Сидит и смотрит, как сбываются его, эльфовые, мечты.
Уже есть экранизация варианта «Золотого теленка», где Остап женится на Зосе. Во многих фильмах экранизирована и мечта: «Где-то на свете есть неслыханный разврат». И как опять не вспомнить: "В фантастических романах главное это было радио. При нем ожидалось счастье человечества. Вот радио есть, а счастья нет". Сегодня есть и неслыханный разврат, и телевизор, и Интернет. Вот говорят: будет Интернет – будет счастье. Вместо советского «бога нет» всюду слышим: «Бог есть!» – «А сыр есть? – с грустью спросил учитель».

«Известия», 16 октября 2007 г.

---------------------------------------------------------

«ПЕРСИДСКАЯ КНЯЖНА» СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА


Для Волошина Кузмин – фараон Древнего Египта, не то оживший, не то доживший до ХХ века. Бунин же сравнивал его с гробовым трупом раскрашенной проститутки. Действительно странновато было в России видеть курчавого нарумяненного поэта с подведенными глазами и в кружевном жабо. Поговаривали, что Кузмин – живая пародия Серебряного века на Пушкина.
Но разница между Пушкиным и Кузминым не только в величине таланта. Они поэты разной ориентации. Пушкин, при всей своей широте, мужчина в полном смысле этого слова. А поэтический пол Кузмина я затрудняюсь определить. В стихах он томится по своим возлюбленным, как женщина. И это томление настоящее. Среди предметов его страсти кумир мирискусников, замечательный художник Сомов. А среди любовных наставников божок символизма Вячеслав Иванов с его гомоэротоманскими оргиями в знаменитой Башне, которую явно снесло.
Однако чувство есть чувство, традиционно оно или не очень. «О быть покинутым – какое счастье! / какой безмерный в прошлом свет – / так после лета – зимнее ненастье: / все помнишь солнце, хоть его уж нет». Какая нам разница, к мужчине или к женщине это обращено. Хотя мы знаем, что к мужчине. Но долгие 7 лет поэтической и политической свободы привели в начале прошлого века к неслыханной откровенности. Кузмин тут в одном ряду с Оскаром Уайльдом с той разницей, что Уайльд за свою ориентацию загремел в тюрьму, а Кузмин, как это ни странно, спокойно пережил все революции, не тяготясь тоталитарным режимом. Он искренне приветствовал февральскую революцию и красный октябрь, потому что вполне справедливо видел в них раскрепощение от сексуального гнета. Его местоположение среди революционных бурь определено в двух великолепных строках: «На берегу сидел слепой ребенок, / и моряки вокруг него толпились». Ах знал бы он, что эти самые моряки арестуют его любовника – актера Юрочку Юркуна, которого он так страстно любил, что сделал писателем. Впопыхах, на лестнице, из папки опечатанных во время ареста Юркуна бумаг выпадет его страстная любовная переписка с Кузминым. Зачем понадобился чекистам Юрочка и почему им не понадобился Кузмин, история умалчивает.
Каждый раз пишу «Кузмин» без мягкого знака и запинаюсь, потому что запомнил его как Кузьмина. Он и был Кузьмин, сын офицера и актрисы из вполне добропорядочной семьи. Но актерский ген пересилил. Уже в 13 лет он возится с куклами, красится и играет в любовные игры с мальчиками. Это не мешает блестяще овладеть многими языками, получить музыкальное образование, погрузиться в дебри изысканной филологии и не менее изысканного богословия. Открылся мир, и он в него устремился. Париж и Александрия оказали влияние. Он в равной мере близок к мистике Древнего Египта и к жеманной культуре Версаля. «Маркиз гуляет с другом в цветнике, / у каждого левкой в руке». Ныне это хрестоматийные строки. Классикой стали даже сами названия известных сборников: «Александрийские песни», «Форель разбивает лед». Как Галич – предтеча Высоцкого, так Кузмин – предтеча Вертинского. «У меня не песни, а песенки, а в них яд». Этим «ядом» Кузмин «отравил» целые поколения вплоть до наших дней. Его читают, не читая, знают, не зная, и слышат, не слыша. Отзвук тех песенок есть и в гитаристике Окуджавы, и в мистических напевах Б.Г. Звук Кузмин чувствовал не только ушными мембранами, в всем телом: «Ах уста, целованные столькими, / столькими другими устами, / вы пронзаете стрелами горькими, / горькими стрелами стали». Пронзает прежде всего звонкая целующая рифма «устами – стали».
Но мы никогда не поймем, кто такой Михаил Кузмин. Если сорвать с него все маски, останется пустота. «Наши маски улыбались, / наши взоры не встречались». Маски Кузмина от бородатого хлыста старообрядца, сладострастно гастролирующего по олонецким кельям, до католического прелата и маркиза в жабо. Католицизм он тоже примеривал во время пребывания в Ватикане. Еще бы, поющие мальчики в белых кружевных одеяниях – приятное дополнение к олонецким инокам в черном.
Но я подозреваю, что любил он не Сомова, не Вячеслава Иванова, не иноков в северном скиту, не католических мальчиков, а самого себя. Как сказал современный поэт Бонифаций: «Наедине с самим собой / и я, наверно, голубой». Это всего лишь ироническая перефразировка строки Кузмина: «Сам в себе себя лобзая». Да, да, он Нарцисс, вернее, страстный Нарцисс. «Люблю, сказал я не любя, – / вдруг прилетел Амур крылатый / и, руку взявши, как вожатый, / меня повлек вослед меня». Любящий только себя обречен на полное понимание. Отсюда эстетика поэта – александрийская ясность. Не спешить восхищаться ясностью. Когда все, абсолютно все ясно, это отнюдь не признак поэзии. И все же футуристы, которые в свеем манифесте где даже Пушкина сбросили за борт, как персидскую княжну, пощадили саму персидскую княжну: «Кузмина не надо – он нежный», – прошептал гениальный Хлебников. Его оставили. И забыли до наших дней.

«Известия», 17 октября 2007 г.

------------------------------------------------------------

БОМБА ВРЕМЕНИ
(45 лет назад, в октябре 1962-го, было опубликовано стихотворение Евгения Евтушенко "Наследники Сталина")

Бывают моменты, когда история поэзии становится просто Историей. «Наследников Сталина» руганный-переруганный Евтушенко написал в 1961 году. Показал стих Твардовскому в надежде напечатать его в «Новом мире». Но смелый редактор, напечатавший Солженицына, только руками замахал, как мельница: «Спрячьте подальше эту антисоветчину, а то как бы чего не вышло». Сталин, даже мертвый, с забальзамированными кулаками, вынесенный из мавзолея ночью и воровато похороненный у Кремлевской стены, все еще контролировал и цензурировал русскую поэзию. Я думаю, большая ошибка полностью отождествлять сталинизм только со Сталиным. Сталин когда-то вышел из сталинизма и ушел в сталинизм. И первый это заметил и запечатлел в чеканных строках именно Евгений Евтушенко. «Он что-то задумал. / Он лишь отдохнуть прикорнул. / И я обращаюсь к правительству нашему с просьбою: / удвоить, / утроить у этой плиты караул, / чтоб Сталин не встал / и со Сталиным – прошлое».
Устами поэта к правительству обращались миллионы людей, чьи дети, отцы и братья либо вернулись из ГУЛАГа, либо погибли в нем. Страна не могла услышать голос самих репрессированных. По какой-то странной, сверхизвращенной логике считалось, что пострадавшие не имеют права судить именно потому, что они пострадали. Так Хрущев, вынесший Сталина из мавзолея, кричал с трибуны про Василия Аксенова: «Это он нам мстит за отца!» то есть осиротевшие дети не вправе судить тех, кто уничтожал их родителей. Зато те, кто уничтожал, даже из загробного мира продолжали суд и расправу. «Гроб медленно плыл, / задевая краями штыки. / Он тоже безмолвным был – / тоже! – / но грозно безмолвным. / Угрюмо сжимая / набальзамированные кулаки, / в нем к щели глазами приник / человек, притворившийся мертвым».
Хрущев мог вынести Сталина из мавзолея, но он не мог вынести его из себя. По сути дела, Хрущев был Сталиным, только в других условиях, только не таким жестоким. Евтушенко не присутствовал на выносе тела, но его стихотворение на удивление точно передает, что там было. Сейчас, когда опубликованы все мемуары участников, мы можем убедиться, что поэт видел все. Он присутствовал, не присутствуя. Он видел, не видя. Другие и присутствовали, и были допущены и ничего не увидели.
«Хотел он запомнить / всех тех, кто его выносил, – / рязанских и курских молоденьких новобранцев, / чтоб как-нибудь после / набраться для вылазки сил, / и встать из земли, / и до них, / неразумных, / добраться». Я и сейчас не понимаю, как можно было написать эти строки тогда, в 1961-ом, да еще и отнести их в газету «Правда». Редактор Косолапов, напечатавший до этого «Бабий Яр», посоветовал поэту обратиться прямо в ЦК к референту Хрущева Лебедеву. Лебедев, убежденный противник сталинизма, слегка подредактировал текст и передал адресату. Реакции Хрущева были совершенно непредсказуемы. Он громил и критиковал Сталина, но никаких других методов правления, кроме сталинизма, не знал. Если знаешь только две ноты из семи, как ни старайся играть на рояле, а получится все тот же собачий вальс.
Но на этот раз в политической борьбе с Молотовым, Маленковым и Кагановичем, отстраненными от власти, ему понадобилась хоть какая-то точка опоры в обществе. И он обрел ее, как ни странно, в поэзии. «Наследников Сталина, / видно, сегодня не зря / хватают инфаркты. / Им, бывшим когда-то опорами, / не нравится время, в котором / пусты лагеря, / а залы, где слушают люди стихи, / переполнены».
Залы действительно переполнены. Люди, не веря своим ушам, слушали слова, которые по своей смелости и правдивости превосходили все, что тогда говорилось по радио и с трибун. Только в закрытых письмах к партийной знати на местах и опять же на закрытых собраниях сообщалось о пытках, зверствах и репрессиях. До последних лет советской власти не были реабилитированы Бухарин, Рыков, Каменев, Зиновьев, Гамарник, Радек и тысячи других незаконно замученных и убитых политических деятелей, которых Сталин считал оппозицией.
Секретарь Союза писателей Сурков прямо с трибуны обвинил Евтушенко в антисоветской деятельности за чтение на своих выступлениях стихотворения «Наследники Сталина». И вдруг Хрущев, выступая перед колхозниками в Абхазии, сказал: «Со Сталиным мы недорасчитались». И зачитал с листа все стихотворение Евтушенко. Свершилось! Напечатанное многомиллионными тиражами в «Правде» стихотворение повторялось, как молитва, десятками миллионов людей. Страна снова обрела надежду на свободу. Процесс новой сталинизации на некоторое время забуксовал. Текст поэта торжественный, как траурный марш, в те годы стал тихим гимном всех, кто не желал оставаться рабом советской идеологии. «Безмолвствовал мрамор. / Безмолвно мерцало стекло. / Безмолвно стоял караул, / на ветру бронзовея, / А гроб чуть дымился. / Дыханье из гроба текло, / когда выносили его / из дверей Мавзолея».
Через год Хрущева сняли, и процесс пошел. Стихотворение не было включено ни в одну из книг Евтушенко до 1989 года. 27 лет оно и было, и не было. Странная ситуация, когда текст, напечатанный в «Правде», стал полуподпольной литературой. Но и в запрещенном виде стих продолжал свое воздействие на Историю. Сколько угодно делай вид, что ты его не читал, но ведь все равно читал. К тому же написано так, что уже невозможно забыть. Гениально написано. Может быть, гениальность – это не только талант. Это еще и смелость, чтобы не сказать героизм.
«Наследники Сталина» стали бомбой времени, адресованной современникам и потомкам на все времена. Свобода никогда не бывает необратимой. Ее всегда надо защищать, удвоив, утроив, а, может, и удесятерив караул у гробниц тиранов. К сожалению, это было последнее стихотворение-поступок. С 1962 года и до наших дней ни одному поэту не удалось написать стих, который повернул бы ход истории от рабства к свободе. Может быть, все уже в порядке и не о чем беспокоиться? Да нет, конечно. Такого времени никогда не будет. Просто великие события в поэзии так же редки, как великие события в истории.

«Известия», 23 октября 2007 г.

--------------------------------------------------------------------------

МЕЖДУ ЛЕНИНЫМ И ЕСЕНИНЫМ
(70 лет назад был расстрелян поэт Николай Клюев)


Народ прозвал их хлыстами. Но сами хлыстовцы называли себя Христами. Мужчины как бы Христы, женщины как бы Богородицы. Их церкви именовались кораблями. По смыслу же это не просто корабли, а Ноевы ковчеги, в которых они спасаются от потопа. Спасаются и спасают. Хлысты в экстатическом танце хлестали себя ветками, приговаривая: «Хлещу, хлещу, Христа ищу!» Экстаз считался сошествием Святого Духа, когда хлысты начинали, как апостолы, «говорить языками». Со стороны это звучало, как нечленораздельное выкрикивание и бормотание. Что-то вроде знаменитого стиха футуриста Крученых: «Дыр, бул, щил, убещур, скум». Но Клюев по эстетическим воззрениям был не футуристом, а символистом. И потому вместо бессвязного бормотания рождались вполне отчетливые, может быть, даже слишком отчетливые стихи. «Не верьте, что бесы крылаты, – / У них, как у рыбы, пузырь, / Им любы глухие закаты / И моря полночная ширь…/ За брашном, за нищенским кусом / Рогатые тени встают.../ Кому же воскрылья с убрусом / Закатные ангелы ткут?» Ткали самому Клюеву.
Еще при жизни поэта, а особенно после его ареста и расстрела в официальной советской печати имело хождение ругательство «клюевщина». Сначала этот ярлык прилепили к Есенину. К нему он более всего и прирос. Дело в том, что Клюев был влюблен в Сергея Есенина. Но попал он даже не в любовный треугольник, а в любовный квадрат. Ему предстояло отбить Есенина сразу у двоих: у Анатолия Мариенгофа и Зинаиды Райх. Серебряный век кокаина и первача в сочетании с голодом и разрухой сместил все параметры. Люди перестали различать, где мужчина, где женщина. Мариенгоф и Есенин согревали друг друга телами в ледяном номере гостиницы, а где-то в одиночестве дрожала от холода Райх. Вскоре и Мариенгофу стало холодно. Клюев согревал Есенина не только телом, но и шустовским коньяком. Клюев обожал коньяк больше, чем кокаин, но не больше, чем Есенина. Он боготворил «Сереженьку». Сделал из него хлыстовского херувимчика. В письмах и в жизни лобзал поэта в самые заповедные места и уста. Есенин жаловался, что Клюев ревновал его к женщине: «Как только я за шапку, он — на пол, посреди номера сидит и воет во весь голос по-бабьи: не ходи, не смей к ней ходить!»
А в результате появилась гениальная статья Есенина «Ключи Марии», своего рода поэтическое евангелие от Клюева. Есенин в полном соответствии с хлыстовским каноном называет душу Марией, а стихи именует «золотыми ключами» к этой душе. Образы человеческие, возникшие из схождения Святого Духа, он, по Клюеву, называет «заставочными». А те, которые после схождения возникли, именуются образами «корабельными». Поэтов Есенин переименовал в бахарей – тоже из клюевского, северного фольклора. Но Есенин так и не превратился бахаря – остался поэтом. А Клюев так и не стал поэтом в общепринятом смысле этого слова. Остался бахарем. «Тьмы серафимов над печью парят / в час, как хозяйка свершает обряд». На самом деле речь идет о простой выпечке хлеба, но для крестьянского мистика это литургическое действо: «В пёстрой макитре вскисает улов: / В чаше агатовой очи миров, / Распятый Лебедь и Роза над ним... / В звонких поленьях зародыши душ / Жемчуг ссыпают и золота куш... / Савское миро, душисто-смугла / Входит Коврига в Чертоги Тепла». Это и поэзия, и жреческий обрядовый текст, понятный лишь посвященным. Но посвященный Есенин быстро охладел к своему жрецу-наставнику. Вынес ему поэтический приговор: «И Клюев, ладожский дьячок, / Его стихи как телогрейка, / Но я их вслух вчера прочел – / И в клетке сдохла канарейка». Клюев тяжело переживал не эти стихи, а то, что разлюбил его ненаглядный «Андел» (так он писал слово «ангел»). Сам же Клюев и в стихах, и в жизни остался до последнего вздоха влюбленным в Есенина.

Иногда тексты Клюева превращаются в заговоры и заклинания, иногда вдруг он весьма членораздельно славит Ленина: «Есть в Ленине керженский дух, / Игуменский окрик в декретах, / Как будто истоки разрух / Он ищет в Поморских Ответах». Но Ленин не хотел превращаться в игумена. Крестьянских поэтов, да еще во главе с мистически настроенным хлыстом Клюевым, советская власть сначала недолюбливала, а после усмирения тамбовского мятежа разлюбила вовсе.
Революция освобождалась от самых неистовых своих почитателей и пророков. Повесился или был повешен Есенин. Застрелился или был застрелен Маяковский. Взялись и за второй ряд. Перестали печатать Мариенгофа. Начали теснить и крестьянских поэтов. Клюев по-прежнему был за революцию, но высланный в родную северную деревню начал прозревать, что все они пели осанну дьяволу. Появились стихи о Беломорском канале, вымощенным по берегам человеческими костями: «То Китеж новый и незримый, /
То беломорский смерть-канал». По наивности своей Клюев эти стихи не скрывал, а даже наоборот всячески пытался воздействовать ими на ход событий. Впрочем, от наивности до героизма и святости – один шаг.
В родной деревне, куда его сослали товарищи по большевистской партии, Клюев напоминал князя Меньшикова в Березове. Односельчане посмеивались над «выскочкой». В Петербурге и в Москве Клюев блистал в салонах, был принят при дворе, возлежал на персидском ковре с томиком «Фауста» на немецком языке и утверждал, что Гете он читает только в подлиннике. Рядом с Есениным прогремел на всю Россию. А вот теперь снова по всем статьям разжалованный мужик, да к тому же хлыст. Подумали мужики, потолковали и по указанию из центра исключили хлыста из партии. Впрочем, это была уже пустая формальность. Сохранились некоторые протоколы допросов поэта, где Клюев открыто говорит о своем несогласии с новой, сталинской властью. Только недавно прояснилась судьба поэта: он был расстрелян.
Осталась поэма «Мать-Суббота» – бесценный материал для этнографов. «Сладостно цепу из житных грудей / Пить молоко первопутка белей, / Зубы вонзать в неневестную плоть – / В темя снопа, где пирует Господь». Литературоведческое житие Клюева написано Константином Азадовским уже в андроповской каталажке.
Независимо от того, грешник он или страстотерпец по жизни, след этой яркой личности остался навсегда и в творчестве Есенина, и в истории России, и просто в жизни. Кто-то назвал его «Распутиным в поэзии», и это похоже. Тоже из крестьян, тоже хлыст, тоже обласкан императрицей, тоже, в конечном счете, зверски убит. Но не заговорщиками, а своими же бывшими единомышленниками большевиками, переродившимися в коммунистов – бесцветных бюрократов, которых тоже вскоре перестреляют еще более бесцветные бюрократы. И так, под кровавую копирку, все бледнее и бледнее до полного исчезновения в истории. Они исчезли, а Клюев есть. Поэт Евгений Винокуров сказал мне однажды о Клюеве: «Он прежде всего хлыст в поэзии. А надо быть прежде всего поэтом». С этим трудно не согласиться. Никакие радения не заменят простых строк Есенина: «О всех ушедших грезит конопляник…» Возможно, он сказал все, что хотел сказать Клюев. Остальное дописано кровью и Клюева, и Есенина. А там, где пролилась кровь поэта, там уже откровение. «Ах, заколот вещий лебедь / на обед вороньей стае…»

«Известия», 24 октября 2007 г.

-------------------------------------------------------------

С УЛИЦЫ БАССЕЙНОЙ
(3 ноября исполнится 120 лет со дня рождения Самуила Яковлевича Маршака)


Его ученики соратники и последователи Даниил Хармс, Александр Введенский, Николай Заболоцкий, Перец Маркиш, были арестованы. Почти у всех в деле значилось: «за связь с врагом народа Маршаком». До сих пор многие ломают голову, почему Сталин вычеркнул Маршака из расстрельного списка со словами: «Почему враг? Прекрасный детский писатель». Не исключено, что это просто легенда, но несомненно, что Сталину нравилась детская поэзия Самуила Яковлевича.
Я отлично помню, как на юбилее Корнея Чуковского в ЦДЛ Маршак, подслеповато щурясь сквозь толстые линзы, зачитал автору «Мойдодыра» свое поздравление: «И вы, и я могли погибнуть, / но дети нас спасли». Но в роковые сороковые годы борьбы с космополитами безродными оснований для ареста и расстрела было более чем достаточно.
Начнем с того, что род Марашка очень древний. Фамилия эта произошла от сокращения званий и имени выдающегося еврейского ученого, писателя — талмудиста XVII века Аарона-Шмуэла бен Исроэла Койдановера, родившегося в 1624 году. Судя по всему в поэте ожили гены этого патриарха. Для Самуила Яковлевича стих – это, прежде всего, мудрая притча. В отличие от дзэн-буддийского коана, который надо долго разгадывать и интерпретировать, чтобы дойти до сути, притча проста и доходчива. Но ее глубинный смысл раскрывается лишь с годами. Казалось бы, на поверхности лежит: «Вам от души желаю я, / Друзья, всего хорошего. / А все хорошее, друзья, / Дается нам недешево». И сказано проще некуда. А убеждаешься в правоте этого утверждения, только дожив до лет Самуила Яковлевича.
Сама жизнь его легендарна. Родился в семье дантиста в Острогожске Воронежской губернии. Своими способностями сначала поразил самого Стасова, а потом Горького. Горький позаботился, чтобы талантливый мальчик, склонный к туберкулезу, подлечился в Крыму, и предрек ему славу Пушкина. Из путешествия в Палестину Маршак привез красавицу жену. Затем отправился в Лондон и получил блестящее образование в Кембридже. А оттуда, как ни странно, вернулся в антисемитскую Россию, где существовали и зоны оседлости, и запреты на профессию, и образовательный ценз, и кишиневские погромы, и дело Бейлиса.
Незадолго до смерти он вспомнит об этом, когда узнает о травле Иосифа Бродского. Маршак был в это время тяжело болен воспалением легких. Укутанный в одеяло свесил ноги с постели, подняться не было сил, снял очки и заплакал. «Если у нас такое творится, я не могу больше жить… Я не могу больше жить… Это дело Дрейфуса и Бейлиса в одном лице. Когда начиналась моя жизнь – это было. И вот сейчас опять». Возможно, Маршак вспомнил тогда, как расстреляли всех его друзей из антифашистского еврейского комитета, как сбили грузовиком гениального Михоэлса, с которым связывала еще и любовь к Шекспиру.
Да, из Англии Маршак вернулся не один. Он привез с собой целую компанию гениев: Шекспира, Бернса, Киплинга, Блейка. Кто мог подумать в те интернациональные революционные годы, что через 30 лет каждое из этих имен станет запретным или полузапретным. Кроме кампании борьбы с космополитизмом, бушевала еще борьба с «низкопоклонством перед Западом». И в самый ее разгар Маршак с непостижимой смелостью переводит сонеты Шекспира. «Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж / Достоинство, что просит подаянья, / Над простотой глумящуюся ложь, / Ничтожество в роскошном одеянье, / И совершенству ложный приговор, / И девственность, поруганную грубо, / И неуместной почести позор, / И мощь в плену у немощи беззубой, / И прямоту, что глупостью слывет, / И глупость в маске мудреца, пророка, / И вдохновения зажатый рот, / И праведность на службе у порока…»
И это в то время, когда в «Правде» появилась передовица, где утверждалось, что хор им.Пятницкого гениальнее, чем пьесы Шекспира. Во-первых, потому что хор народный, а Шекспир – прислужник аристократии. А, во-вторых, потому что Пятницкий русский, а Шекспир англичанин. «Нам говорит согласье струн в концерте, / что одинокий путь подобен смерти». Уже появились разносные статьи. Маршак де, не зная русского языка (намек на еврейское происхождение), перевел Шекспира коряво, исказив его смысл. Как вдруг опять неожиданность – Сталину сонеты понравились. Тиран заботился о своей посмертной славе и вообще любил неожиданные концовки. И сразу посыпались награды и поздравления, издания и переиздания. Впрочем, как только Сталин умер, брюзжание возобновилось. Доселе неприкасаемый Маршак становится предметом насмешек: «Маршак, его мы ценим лиру / За свежесть, опытность и пыл. / Добавил славы он Шекспиру / И о своей не позабыл».
Непонятно, откуда в Самуиле Яковлевиче бралась смелость в критические моменты. Казалось бы, совершенно домашний и оторванный от жизни «рассеянный с улицы Бассейной», он вдруг становился пламенным рыцарем и воином, когда требовалось его участие. Арестовали замечательную сказочницу, автора «Города мастеров» Тамару Габбе и Лидию Чуковскую. Маршак, сам едва избежавший ареста, звонит и пишет во все инстанции. Давит на Фадеева, и вместе им удается вырвать из тюрьмы хотя бы этих двоих.
Когда арестовали Бродского, полуживой Маршак приехал в санаторий «Барвиха», чтобы там, используя дружеские связи, через кремлевскую вертушку связаться по телефону с генеральным прокурором Руденко и с министром охраны общественного порядка РСФСР и требовать освобождения поэта. Руденко сначала что-то пообещал, а потом понес какой-то вздор о том, что Бродский, работая на заводе, нарушил какие-то правила. Маршаку не удалось вырвать Бродского из-за решетки. Парадокс, но его влияние на ход событий при Сталине было сильнее, чем при Хрущеве и Брежневе.
Да, мы все помним, что «вместо шляпы на ходу / он надел сковороду», но многие, очень многие тексты Маршака словно написаны под диктовку Левитана, как сообщения ТАСС. С этим ничего не поделаешь. И Пастернак, и Ахматова писали стихи о Сталине. И Мандельштам, вернувшийся из ссылки, какую-то осанну в стихах прохрипел. Пообещал жить, «дыша и большевея». Маршаку было легче. Когда его спросили, как ему удалось уцелеть, он ответил: «У меня в отличие от Тамары Габбе были какие-то иллюзии».
Но даже в советских иллюзиях Маршак неожиданно выявлялся как поэт и мыслитель. «Желаю я литературе / Дружить с пространством мировым, / Где наш земляк Гагарин Юрий / был первым спутником живым». Я не знаю, чему тут больше удивляться, мудрости или сарказму. «Дружить с пространством мировым» может только очень крупный поэт. Увидеть в первом полете человека в космосе еще и трагикомедию, когда человек превращается в живой спутник, – это может только Маршак.
Когда-то Гитлер сказал: «Я отучу евреев смеяться». Когда Гитлер выпустил медаль со своим портретом и надписью:»Я решительны противник убоя животных», – Маршак мгновенно отреагировал: «не нужна мне кровь овечья, / а нужна мне человечья». И ведь наткнулся я в его, казалось бы, насквозь советских стихах, посвященных гремучей демагогической кампании «борьбы за мир» на стихотворение «Разговор с внуком». Благостный дедушка обращается к детям, играющим в войну с предложением поиграть в мир, поскольку «война народам не нужна». Но внук через некоторое время возвращается в полном недоумении и спрашивает: «Дед, а как же в мир играть?» Тут и комментарии не нужны. Ничего не устарело.
Одна вещь Маршака стала даже не классикой, а ежегодным обрядом. Под новый год обязательно идет по телевизору, ставится в театрах сказка «12 месяцев». И двенадцать месяцев в лесу у костра так убедительны, словно сам автор там был, и какая-то непостижимая, мистическая глубина этой вещи, такой же у нас популярной и брендовой, как «Синяя птица» Метерлинка. И такой сарказм: «Под праздник новогодний / издали мы приказ: / пускай цветут сегодня / подснежники у нас» – такая насмешка над лозунгом: «Мы не можем ждать милости от природы. Взять их у нее – наша задача».
Маршак был не просто религиозен, а очень религиозен. После его смерти под подушкой обнаружили в прямом смысле этого слова зачитанные до дыр псалмы Давида. Отвечая на вопрос внука, почему он не уедет в Израиль, Маршак, как истинный цадик, сочинил новую притчу: в Библии сказано, что Бог пощадит город, утопающий в грехах, если в нем останется 40 праведников, а если останется только 10, то горе этому городу, а если я уеду, то не останется и десяти, поэтому я должен остаться, чтобы спасти этот город. Примерно так ответил Маршак, по воспоминаниям его внука, известного врача-нарколога. Это притом, что Маршак в свое время был лично знаком с основателями Израиля Жаботинским и Бен-Гурионом. А его двоюродный брат был генералом израильской армии, отличившимся в войне 1947 года.
Маршака спасли не только дети, но и веселый нрав. Ирония и самоирония лучше любой брони. «Да не прельстится шкурой горностаевой / Роль короля играющий король». Короли и королевы – его любимые персонажи и в оригинальном творчестве, и в переводах. «Король воскликнул: "Масло!/ Отличнейшее масло! / Прекраснейшее масло! / Я так его люблю!.. / Никто не скажет мне, что я / Тиран и сумасброд / За то, что к чаю я люблю / Хороший бутерброд!» Можно сколько угодно говорить о том, что переводы Маршака далеки от оригинала. Но Бернса мы знаем наизусть именно в переводах Маршака, хотя никто не заставлял нас заучивать: «И какая нам забота, / если у межи / целовался с кем-то кто-то / вечером во ржи».
Когда домработница Розалия Ивановна потребовала повысить ей зарплату, Маршак убедил ее, что сам подрабатывает с Корнеем Чуковским в зоопарке по вечерам. «Кем?» – удивилась доверчивая Розалия. – «Я гориллой, а он крокодилом». Домработница и после этого не усомнилась. Лишь уточнила, сколько именно платят Маршаку. «Мне 300, а ему 50». Когда до Чуковского дошла эта байка, он воскликнул: «Это почему Маршаку 300, а мне только 50?» Быть великим в малом, а в малом великим – вот мудрость Маршака.
Когда Маршак проникся идеями теории относительности Эйнштейна и узнал, что при сверхсветовых скоростях время движется в обратную сторону, что физически невозможно, он тотчас запустил в будущее свой перевод английской эпиграммы: «Сегодня в полдень пущена ракета, / она летит куда быстрее свет / и долетит до цели в семь утра / вчера».

«Известия», 31 октября 2007 г.

-------------------------------------------------------------

ИЩЕШЬ ИСТИНУ? НЕСИ СТАКАНЫ!
(15 ноября - Всемирный день философии)


Что такое философия? Наука о смысле жизни? Но разве смысл жизни может быть наукой! Не ее ума это дело. Я бы сузил это определение: философия – это поиски новых смыслов. Сократ нашел новый смысл в постоянном познании самого себя. Это было ново и неожиданно. Я стоял в Дельфах на месте посвящения Сократа в сан бессмертных богов у подножия Парнаса. Первый вопрос, заданный Сократу после посвящения тогдашними корреспондентами в тогах, был, конечно же, о смысле жизни. Ответ был неожиданный: «Я знаю то, что ничего не знаю».
Ученик Сократа Платон был уверен, что разгадал тайну. Он сообщил нам, что весь наш мир только тень реальности и потому подвержен смерти и разрушению. Не только тень исчезнет, но и солнце когда-то погаснет. А вот эйдос – идея солнца – не разрушим. Эйдос человека – его душа, она бессмертна. А сам эйдос состоит из трех элементов: истина, красота и добродетель.
Ученик и приятель Платона Аристотель резко не согласился с этим. «Платон мне друг, но истина дороже». Истина, по мнению философа, воспитавшего Александра Македонского, подчиняется логике. И он создал свою, разумную и безупречную логику Аристотеля. Весь мир он связал в единое целое цепью причинно-следственных связей. «Греки выдумали следствие, причину,/ чтоб не видеть эту чертовщину». Аристотель попытался и поведение людей объяснить с помощью своей безупречной логики. Написал кроме «Логики» и «Физики» еще «Психологию» и «Эстетику». Сравнение художника с обезьяной, передразнивающей свое отражение, конечно, великолепно. Учение о катарсисе – очищение страданием – в искусстве ничуть не устарело. Учение о причине причин, которая первая привела в движение все причины и следствия, и сегодня веселит душу. Но мы прекрасно понимаем, что мир Аристотеля слишком разумен и логичен. В нем нет хаоса и безумия. Как сказал философ конца ХХ века Мераб Мамардашвили, Человек Разумный разумным никогда не был. Если разум всесилен и безграничен, то еще более безгранично человеческое безумие. После Освенцима и ГУЛАГа философия стала совсем другой.
Сартр и Камю пытались понять не столько смысл, сколько бессмыслицу бытия. Герой «Чумы» Камю подолгу стоит в очередях, но, подходя к кассе, ничего не покупает. Постоял бы он в наших, советских очередях за всем, мигом бы обрел смысл и купил все, что можно купить.
Современная русская философия не имеет выхода к читателю и телезрителю. Но отсюда вовсе не следует, что ее нет. Есть школа последователей гениального ученика Павла Флоренского Алексея Федоровича Лосева. Недавно открытый бюст бывшего узника ГУЛАГа во дворе дома на Арбате, где он жил – очень важный момент отсчета нового времени.
Учение Вернадского и Тейяр де Шардена о ноосфере высшего и человеческого разума в мироздании получает сегодня множество подтверждений. Есть биохимический ореол жизни вокруг планеты – атмосфера, ею мы дышим. И есть неуничтожимый банк мировой информации – ноосфера, откуда к нам приходят самые свежие мысли. Ею дышит наш разум. Дышит и творит новые смыслы, переполняя ими банк мировой информации. Ноосфера – стабилизационный фонд смысла, далеко не всегда востребованный людьми. Философия – всемирный банк ноосферы.
Так получилось, что мир познакомился с нашей философией, прочитав романы Толстого и Достоевского. Нет ни одного крупного европейского мыслителя, который не испытал на себе влияние этих гигантов. Ницше прочитал «Записки из подполья» и заявил, что сверхчеловек родился в России. «Посторонний» Камю – ответ на «Преступление и наказание». Если Раскольников пытается понять, почему он убил, то Посторонний просто убивает и все, без всякого смысла.
Учение Толстого до глубины души затронуло Альберта Эйнштейна, автора теории относительности. Он неоднократно перечитывал притчу Толстого «Много ли человеку земли надо» и находил в ней бездонный смысл. Надо ли говорить, оказал Толстой на Ганди, на Мартина Лютера Кинга, на Альберта Швейцера с его этикой «благоговения перед жизнью».
Сейчас в России и в мире отнюдь не толстовские времена, но «благоговение перед жизнью» из отвлеченной философии переходит просто в стратегию выживания. Если первая половина ХХ века прошла под мичуринским лозунгом «мы не можем ждать милости от природы, взять их у нее – наша задача», то XXI век все чаще повторяет диссидентскую шутку советских времен: «мы не можем ждать милости от природы после того, что мы с ней сделали». От марксистского «покорения» природы и космоса мы окончательно переходим к толстовскому и швейцеровскому благоговению перед природой и космосом. Дважды побывавший в космосе Юрий Батурин произнес сокровенную фразу: «В космосе самое интересное – экипаж». Земля тоже в космосе, и на ней тоже самое интересное – экипаж. Не будет людей – все исчезнет. Новый гуманизм завоевывает все большее число сторонников в современно философии. Разглагольствования наших доморощенных евразийцев о крушении просветительского проекта и гуманизма не выдерживают никакой критики. А какая альтернатива разуму и просвещению? Безумие и невежество. Философия была и остается хранительницей и создательницей смысла. Остальное – бессмыслица.
В Институте истории философии на Волхонке напротив восстановленного храма Христа Спасителя есть бесчисленное множество отделов и среди них «сектор истины» и «кафедра этики». Поначалу это вызывает улыбку. Но мне нравится, что истину и этику можно познавать в свете разума. Когда-то Декарт сказал: «Мыслю следовательно существую». Русская философия этим довольствоваться не может. Мыслящее сердце и чувствующий разум или то, что Достоевский назвал «Исповедь горячего сердца». Русский спор о боге и смысле жизни в главе «За коньячком» – это приметы нашего повседневного быта. Сектор истины и кафедра этики у нас в каждом вагоне, у каждого костерка на рыбалке и на охоте. Мы по-прежнему вместе с братьями Карамазовыми то хватаемся за топор, то размышляем о смысле жизни. И часто и то, и другое одновременно. «Достоевский, русский спор – / все на свете и топор». Что такое истина, спрашивает Салтыков-Щедрин и отвечает: «Идет чумазый, идет и на вопрос «что есть истина?» твердо и неукоснительно отвечает: распивочно и на вынос». Вряд ли здесь что-нибудь устарело.
Кстати в секторе истины, как и в других отделах, тоже любят выпить и закусить. В этом есть какая-то теплота. Алексей Федорович Лосев любил погулять в арбатском дворике возле своего дома, там, где нынче стоит его гранитный бюст. Однажды увидел он в этом месте две фигуры. Спрашивают: «Мужик, третьим будешь?» – «Не откажусь». – «тогда неси стаканы». Лосев вернулся в дом за стаканами. «Вы что же, понесете им стаканы?» – удивилась супруга философа Аза Алибековна Тахо-Годи. – «Конечно. Не из идеи же им пить». А из XIX века ему вторит Пушкин: «Поднимем бокалы, содвинем их разом! / Да здравствуют музы, да здравствует разум!» Вот она – русская поэзия и русская философия.

«Известия», 14 ноября 2007 г.

----------------------------------------------------------------

БУДДА В СНЕГАХ
(22 ноября Виктору Пелевину исполнилось 45 лет)

Виртуальность пришла к нам с Пелевиным. Вдруг из школьных советских лет прилетела тачанка с глиняным пулеметом. Выяснилось, что Чапаев – барон Унгер – Будда, а Петька никто иной, как изощренный поэт-декадент по фамилии Пустота. Разумеется, все действие перекинулось в сумасшедший дом. Не обошлось и без банки кокаина. Дальше – больше. Уже не постмодернизм, а чистейший виртуализм, который и по сей день так и не обскакали даже Бегбедер и Уэльбек. Если бы можно было перевести на другой язык эти бесконечные игры слов и рекламных слоганов, Пелевин, я в этом уверен, был в тройке самых крупных прозаиков. Но перевести сие невозможно. Американские и европейские школьники не засматривались в детстве «Чапаевым», поэтому Пелевина ждет судьба Гоголя. Его все время будут открывать продвинутые слависты. Откроют, потом забудут. Потом забудут, что забыли, и снова откроют.
Недавно я сам превратился в такого слависта. Стал перечитывать прозу Пелевина второй половины 90-х и вдруг поймал себя на том, что почти все рекламные слоганы, на которых все строилось, уже забыты. И даже бесхитростное восклицание: «Ой, девочки, смотрите пьяный Ельцин», – уже ничего не говорит ни уму, ни сердцу. Но вряд ли это огорчает Пелевина. Он ведь пишет не возникающим, а исчезающим текстом. Что-то вроде гаснущей на глазах рекламы. Погас один рисунок и тут же вспыхнул другой. Он вполне может соперничать с иллюминацией Бродвея.
Словно буддийский монах, Пелевин пишет свои романы-мандалы цветным песком на песке. Момент исчезновения рисунка при первом дуновении ветерка автором предусмотрен. Он не имитатор буддизма, а буддист. Литературный аватара конца ХХ века. Он придумал поколение пепси, обозначив его числом «пи». Но число это обозначает окружность, иррациональность и бесконечность. Бесконечность чего? Для Пелевина и его главных героев это вопрос бессмысленный. Что рекламирует реклама? Ничто. Всемирную пустоту.
У него есть роман нумерологический, где герои выходят из чисел и превращаются в числа. Есть уже совсем китайский персонаж оборотень-лиса в храме Христа Спасителя. У него есть все, что было и чего не было или как бы не было в иллюзионе 90-х. если бы главной задачей Пелевина было стремление отразить время, ему можно было спокойной почивать на лаврах. Но Пелевин, как и его Чапаев-Унгерн, ищет нирвану. Вместе с ним нирвану взыскуют миллионы буддистов. Но Россия страна неразгаданная. Мы почти тысячу лет считались православными, и вдруг в 1917 году выяснилось, что поголовно все атеисты. После того, как 73 года все были поголовными атеистами, вдруг выясняется, что мы опять православные. А вот Пелевин буддист. Сюрр в России не привился, не смотря на все усилия Хармса. Зато виртуальность стараниями Пелевина вошла в быт и бытие. Уже и прототипы его героев кто взорвался, кто искололся, кто ушел в скучную реальность. Олигархов теперь не отличишь от клерков, а Пелевин по-прежнему загадочен, как Будда среди снегов. Вернее, он и есть наш снежный Будда, вылепленный не то из снега, не то из какого-то белого порошка. Он сотворил чудо. Десять лет нашей виртуальной жизни воплощены в его прозе и теперь уже никогда не исчезнут. А не было бы Пелевина – и десять лет псу под хвост.
Ходят упорные слухи, что ныне он совершает паломничество в Тибет. И сразу в сознании возникает рекламная мантра-слоган: «Намеренья, как воздух гор, чисты». Но тут я уже демонстрирую эрудицию. Все это непонятно новому поколению.
Сорок лет для писателя – это почти что вечность. Если тебя в сорок лет помнят, значит уже никогда не забудут. А если в сорок не вспомнили, то и не вспомнят. Пелевина и не забыли, и вспомнили. Ох висеть ему в 8-ом «Б» классе где-то между Гоголем и Щедриным. Восьмерка согласно нумерологии – бесконечность.
Пелевин пришел в большую литературу из интернета. « Может ли быть что доброе из интернета», – воскликнет иной читатель, перефразируя евангельское «Может ли быть что-либо доброе из Назарета?» Интернетом пугали и пугают сегодня малых детей. Пелевин первый понял, что это пространство информационной свободы. В Интернете можно парить над бытом. И он воспарил. Его романы очень похожи на электронные игры. Странно, что никто до сих пор не создал что-нибудь вроде «Поколения Пи» в чисто игровом варианте. Одним словом с интернет-цианалом воспрянула новая виртуальная литература. Пелевин, несомненно, является ее классным классиком.

«Известия», 21 ноября 2007 г.

--------------------------------------------------------------

КРЕНДЕЛЯ РАЗУМА
(375 лет назад родился Барух Спиноза)


«Я вам, маменька, не какой-нибудь Спиноза, чтобы ногами разные кренделя выделывать», – эту фразу Эраста Гарина из чеховской «Свадьбы» вся страна знала наизусть со времени первой кино-инсценировки военных лет. Но вряд ли кто-нибудь помнил тогда, кто такой Спиноза. Этому голландскому философу XVII века явно не везло. В родной Голландии его отлучили сначала от синагоги, а потом, когда он стал христианином, отлучили от церкви за «Трактат о Боге, человеке и его счастье». В России его и вовсе запретили. Сначала за атеизм. А после октября 1917-го за религиозность. И было за что. Бенедикт, или Барух, Спиноза в своем главном труде с невинным названием «Этика» взял да и доказал чисто математическим способом, что Бог есть. Это доказательство до сих пор приводит в восторг всех, кто любит игру ума.
«Какое главное свойство Бога?» – вопрошает философ. И отвечает: «Главное свойство Бога – существование». Может ли существующий не существовать? Не может, поскольку он «сущий». Следовательно, Бог существует по определению.
Над этим доказательством потешался Воланд на Патриарших прудах. Правда, и Канта, по предложению Ивана Бездомного, не прочь был загнать за все эти доказательства на Соловки.
Спинозе тоже не поздоровилось. Кроме всех отлучений его еще и гражданства лишили. И это в Голландии, в самой свободной и веротерпимой стране Европы. На жизнь гонимый философ зарабатывал извечным делом голландских евреев – гранением или шлифованием алмазов. Может быть, кое-что из алмазной пыли оседало в его тощем кошельке, но гораздо больше оседало в мозгах. «Шлифователь алмазов Барух Спиноза / доказал идентичность понятий: алмаз и разум. / Грани разума – грани алмаза. / Ум алмазообразен». Это не метафора, а довольно точно сфокусированное учение молодого философа. До старости он не дожил. Умер после сорока от туберкулеза.
Он постоянно сравнивает мысль с лучом света, а разум с линзой, преломляющей луч. Его любимое выражение после всех теорем, аксиом и схолий: «Итак, теперь яснее солнечного света…» то-то и то-то. Например, о смерти. Смерть – это то, чего не существует. А чего не существует, того и нет. «Итак, совершенный человек ни о чем так мало не думает, как о смерти». Что же, в таком случае, существует? Спиноза утверждал, что существуют только Любовь, Разум и Свет. Это три грани алмаза Спинозы. Они переливаются, преломляясь друг в друге вечно. Все остальное – следствие замутненности. Мысль, свет и любовь не всегда перед нашим взором, потому что мы замутняем себя «аффектами». Проще говоря, чувствами. Бог Спинозы лишен аффектов. Он не страдает, не сострадает. Только любит и мыслит. Как сам Спиноза. Влюбившись в юности и получив отказ, он решил в дальнейшей жизни полностью уйти от аффектов. Любить, только умом, как Бог. Спиноза считал, что Бог любит именно так. Может, поэтому безупречный Дживс наслаждался «Этикой» Спинозы, а безалаберный Вустер невпопад заметил, что эту книгу он не читал, но уверен, что убийца – дворецкий.
Запрещенного Спинозу в дореволюционной и послереволюционной России многие читали взахлеб. К концу 50-х, во времена оттепели, вышел желтый двухтомник в твердом переплете. Я читал его в 8-ом классе под партой на уроке геометрии. Подошла учительница: «Что это у вас?» Открыла, а там аксиомы, теоремы, схолии и все о Боге, правда, тогда еще в маленькой буквы, но все-таки о Боге. «Ну вот, – сказала она, – вы уже владеете методом доказательств. Прошу к доске». Я вышел к доске и, конечно, запутался в параллельных. Зато с какой радостью вернулся к «Этике» Спинозы. Там яснее солнечного света, что все мы счастливы и бессмертны. А видеть свое счастье и бессмертие мешают аффекты. Освободиться от аффектов мне, правда, не удалось. Тотчас влюбился в одноклассницу, а потом влюблялся во всех по очереди и вопреки запрету великого голландца страда и думал о смерти. Но зато я знал, что есть в мире три неуничтожимые вещи: Любовь, Свет и Разум – все с большой буквы. И хотя в школе, и по радио, и в газетах с утра до ночи бухтели, что бога (даже с маленькой буквы) нет, я знал, что «Бог есть по определению».
Чем-то это напоминало дореволюционную «Книгу о вкусной и здоровой пище». Там перечислялись блюда, которых я никогда не видел, но приятно было осознавать, что где-то там, на цветной вкладке, есть и стерлядь, и спаржа, и сочный окорок, и даже бананы, не говоря уже о красных арбузах и спелом винограде. «Пища» Спинозы была другого порядка. Совсем не та жвачка, которой меня кормили в школе, университете, аспирантуре Литинститута. Пища Спинозы была здоровой, а нас кормили тухлятиной.
Сейчас, когда все и без Спинозы знают, что Бог есть, его книги остаются неким учебником счастья, какими бы тяжелыми ни были испытания. От аффектов мы никогда не избавимся, это я вам гарантирую. Но, читая и перечитывая великого вольнодумца, Эйнштейн ощущал такую же гармонию, как от музыки Моцарта. Я не Эйнштейн, но эту гармонию чувствовал всегда, и в юности, и сейчас. Приятно хотя бы мысленно погрузиться в мир света и разума. Это как алмазный фонд. Я там и не был ни разу. И все же так приятно, что где-то на бархатных подушках лежат алмазы, возможно ограненные и отшлифованные самим Спинозой. Лежат и переливаются всеми цветами радуги, если смотреть под нужным углом.
Кроме любви, Света и разума, Спиноза верил еще в одну высшую реальность – в свободу мысли. За это современник его от всего отлучили и отовсюду изгнали. Как всегда в таких случаях: из времени изгнали в Вечность.
Кстати, а почему это чеховский жених утверждал, что Спиноза ногами выделывает кренделя? Он просто перепутал великого мыслителя с модным балетмейстером Эспинозой. Философ 17-го века был более известен в России, чем тогдашняя поп-звезда. Сегодня такое вряд ли возможно. Никто не перепутает Киркорова с Кьеркегором. Скорее наоборот.
Не знаю, посещал ли одинокий гений улицу Красных фонарей, и существовала ли она в нынешнем своём качестве в 17-ом веке. Каждый решает эту проблему по-своему. Спиноза, скорей всего, и тут утешался алмазами. «Когда в спектральных муках взгляд,/ блаженствует, сквозь линзы множась, / влажнеет девичий алмаз / в ладонях нежного Спинозы».

«Известия», 22 ноября 2007 г.

-------------------------------------------------------------

КАТАКОМБНЫЙ ГЕНИЙ
(10 декабря удивительному русскому филологу и философу Сергею Аверинцеву исполнилось бы 70 лет. До своего юбилея он не дожил три года. Аверинцев скончался в 2004-м в Вене)


Весть о присуждении премии Ленинского комсомола ученику опального профессора Лосева византинисту Сергею Аверинцеву в 1968 году стала сенсацией для всего филологического и религиозного мира. Существовали у нас науки, о которых никто ничего не знал. Таковой была византинистика. И вдруг утопающий в древнегреческих текстах Плутарха Сергей Аверинцев, потеснив спортсменов, космонавтов, шахматистов и прочих народных героев тех лет получает премию от самой атеистической молодежной организации. Ведь понимали все прекрасно, что не Плутарх, а Христос был главным героем исследований Аверинцева. В эпоху атеистической семилетки, объявленной как последний и решительный бой религии в любых ее проявлениях, молодой ученый фактически открыто занимался богословием. Да еще в такой занимательной и популярной форме, что его понимали простые прорабы и инженеры.
Придраться к Аверинцеву было трудно. Его чрезвычайно редкие статьи и заметки, выходящие в сугубо научных изданиях, в сущности процентов на 80 состояли из цитат. Почти никто не знал ни трудов, ни имен древних античных авторов, на которых он ссылался. Но как-то так получалось, что из всего этого увлекательного набора античных редкостей следовал неизбежный вывод – Христос был в I веке реальным историческим лицом, и Бог несомненно есть.
Вверху это очень быстро заметили. Аверинцева почти не печатали. Имя его не упоминалось, а защита докторской все откладывалась. Хотя имя молодого ученого уже гремело в научных филологических и, о ужас, богословских кругах во всем мире. В конце концов, он стал одним из типичных советских раритетов, на которых указывали иностранцам. Вот, мол, у нас и такое есть, полное свободомыслие. И одновременно зорко следили, чтобы популярность кандидата наук мирового масштаба не вырвалась за пределы студенческой аудитории МГУ. Все тщетно. Аверинцева знали, любили и понимали все, кто умел читать что-либо, кроме художественной литературы. Виноват тут, прежде всего, талант этого филологического Златоуста 60-х. его тексты были и занимательными, и глубокими, и богословскими, и просветительскими, и пронизывающими до дрожи.
Всему этому он научился у своего великого учителя, тяжеловеса философии ХХ века, сталинского узника на Беломорканале, загнанного в античную филологию профессора Алексея Федоровича Лосева. Я не уверен, знал ли Аверинцев, что его наставник, осужденный на десять лет и почти потерявший зрение, был тайным схимником в миру. Но он полностью разделял и методы, и взгляды своего учителя. Лосеву официально запретили после отсидки заниматься философией. Сослали в античную филологию.
Аверинцев сам себя «сослал» заранее, чтобы не приставали, в еще более глухую область – византинистику. Сослать-то сослал, но ведь византинистика по сути своей история православия до самых тайных глубин. Его православие уходило к тем дораскольным истокам, когда христианская церковь еще не была расколота на католицизм и православие. В том славном тысячелетии он нежился и купался. Любая цитата даже не христианина, а какого-нибудь неоплатоника превращалась под его пером в христианское славословие. Если был у нас Златоуст пера моцартовской легкости и пушкинской ясности, то это Сергей Аверинцев.
Я с грустью говорю «был». Для академического ученого он ушел слишком рано. Даже до пенсии не дожил. Что значат 57 лет Аверинцева с девяностолетним веком его учителя Лосева. Да и трудов не так уж много, если учесть, что всю жизнь не отходил от письменного стола и был типичнейшим человеком книги.
Я помню, какой сенсацией стала защита его докторской. Затаив дыхание, вся филологическая Москва ждала, чем все закончится. В аудитории, обычно заполненной на треть или половину, яблоку негде было упасть. Со всех сторон сыпались губительные вопросы с атеистическими подковырками. Но оппоненты Сергея Аверинцева настойчиво повторяли: он достоин звания доктора наук. Хотя давно достоин самых высоких академических титулов. Но куда уж нам с нашим религиозным рылом в их атеистический калашный ряд. И тем не менее, защита триумфально увенчалась званием доктора филологических наук. Интеллигенция праздновала свою победу. Идеологические надзиратели скрежетали зубами и писали в ЦК свои доносные «особые мнения». Но чекисты-цекисты на этот раз не стали вникать в тонкости богословской филологии. Дрогнули, усупили.
Осмелели и любознательные НИИшники. В переполненных аудиториях закрытых и полузакрытых НИИ Аверинцев продолжал свою неутомимую проповедническую деятельность. Чем-то это напоминало закрытые концерты Высоцкого и полузакрытые выступления Жванецкого. Все-таки мы удивительная страна. Византинист по своей популярности встал рядом с поп-идолами эпохи. Изданная под его редакцией «Мифология народов мира» расхватывалась, как горячие пирожки. А когда грянула перестройка, вся страна припала к телевизору: шутка сказать, доктор наук, лауреат премии Ленинского комсомола предстал перед зрителями в стихаре, прислуживая в храме во время литургии. Свершилось: Аверинцев признался, что верил в Бога, молился в церкви и даже прислуживал у алтаря.
Казалось бы, тут-то и должен по-настоящему раскрыться его религиозный дар. Но ничего подобного не произошло. Разумеется, и статьи о символистах, и проповеди, и собственные стихи – все было качественно. Но былого откровения уже не было. Аверинцев по природе своей – катакомбный гений.
Мне посчастливилось в 2002 году участвовать вместе с ним в конференции в Сорбонне. Так получилось, что темы у нас совпали. Я рассказывал о поэтическом обществе ДООС (Добровольное общество охраны стрекоз), а у Аверинцева был доклад о цикаде Лафонтена и стрекозе Крылова. Во-первых, цикада в отличие от стрекозы действительно поет весьма мелодично. Во-вторых, у Лафонтена она приходит за помощью не к муравью, а к муравьихе. Совсем другой оттенок: «Муравей отказывающий стрекозе в приюти, выглядит просто хамом». Доклад сопровождался радостным смехом аудитории, хотя сам Аверинцев ни разу не улыбнулся. Он был серьезно болен, отказывала печень. В отеле «Сорбонна», где жили участники конференции, булочки и кофе на его столе за завтраком оставались нетронутыми. Этот столик кажется весьма символичным. Он не было схимником в миру, как его учитель Лосев, но и мирским человеком назвать Аверинцева нельзя. Для таких, как он, есть прекрасное русское слово – подвижник.

«Известия», 10 декабря 2007 г.

------------------------------------------------------------

ПЕНальти Ткаченко
(6 декабря на 63-м году жизни скончался генеральный директор русского ПЕН-центра Александр Ткаченко. Поэт, правозащитник, добрый, свободный человек, стремившийся реализовывать сразу массу замыслов)


«Почему мы никак не научимся побеждать в футболе?» – спросил я у молодого крымского поэта и футболиста Саши Ткаченко. «Потому что не столько играем, сколько выполняем задания родины. А надо играть. Надо просто играть. В спорте, как в любви и литературе, приказы все только портят». После этого, рискованного для начала 80-х ответа я заинтересовался своим студентом с Высших литературных курсов Литинститута. И понял, что Ткаченко поэт во всем – и в литературе, и в футболе, и в жизни.
А жизнь разворачивалась стремительно и увлекательно, как футбольный матч. Пришла перестройка и затем свобода, и Саша стал генеральным директором ранее запрещенной в СССР до 89-го года организации – русского Пен-клуба.
Пен-клуб основан лауреатом Нобелевской премии английским писателем Гослуорси для защиты свободы слова. Английско слово pen – это и ручка, перо, и литературный стиль, и литературный труд, и просто литератор. Аббревиатура же читается как триада: поэзия, эссе, роман (novel). Сегодня всемирный Пен-клуб возглавляет Гюнтер Грасс. Президентом русского Пен-клуба мы избрали Андрея Битова. Андрей Вознесенский и Фазиль Искандер – вице-президенты
В 2000 году, во многом по инициативе Ткаченко, в Москве впервые проходит Всемирный конгресс Пен-клубов. Мы счастливы, это большая честь. Всемирная организация писателей, куда входят лучшие писатели мира, не только заседает с утра до вечера в роскошном отеле, но еще и играет с нами в футбол. Матч, конечно, организовал Саша. И тотчас забил пенальти лауреату Нобелевской премии Грассу. Кстати, к открытию конгресса вышел номер «Журнала ПОэтов», где у Гюнтера Грасса напечатано стихотворение в переводе Андрея Вознесенского. А Ткаченко и Вознесенский, члены редколлегии журнала, печатали в каждом номере свои новые тексты. Не берусь цитировать, это нечто, совершенно не похожее на все, что печатают толстые журналы. Здесь поэты пишут, что хотят, и как хотят. Это единственный в мире журнала, где поэты обходятся без посредников.
А Ткаченко уже летит через океан в Австралию, в Месксику, в США, где частенько принимает на себя удары за просчеты политологов. Однажды в Америке на Сашу стал наезжать какой-то трехзвездный генерал. Мол, то у вас не так и это не эдак. Обстановка накалялась. И тут в Ткач (именно так его называли в дружеском кругу) пошутил: «Сенькью вери ланч». Зал заулыбался, потеплел, и генерал стушевался
Войдя в исполком Пен-клуба, я понял, какую тяжелую ношу взвалил на себя наш Саша. И начались сбои. То позвоночник уложит в лежку, то сердце забарахлит. Год назад в золотое сердце Ткаченко вшили золотой стимулятор. Но стимулятор не справился с лавиной несправедливости и обид. Три года шли непрерывные суды с налоговыми инспекциями всех рангов. Мы выиграли, но сердце Саши остановилось.
Совсем недавно Саша защитил кандидатскую – итог своей правозащитной деятельности. На ученом совете спросили: «Какова практическая польза от диссертации?» – «Как какая? Человека из тюрьмы выпустили», – ответил Ткач. Совет единогласно проголосовал за его ученую степень. Я так и не спросил у Саши, кем он себя чувствовал в футболе: нападающим, защитником, вратарем? В жизни он был нападающий и защитник свободы.
«Улетел от нас Ткач, / как в ворота футбольный мяч. / Плачь – не плачь, / не вернется мяч / Сенкью вэри мяч / Сенкью вери матч / Сенкью вери, Ткач»».

«Известия», 10 декабря 2007 г.

----------------------------------------------------------------
ЧЕЛОВЕК С ГИТАРОЙ ПРОТИВ ЧЕЛОВЕКА С РУЖЬЕМ


Александр Галич, родной и близкий всем, кто жил в те годы. Не пафосный, но запоминающийся до боли. Его любили, порой не зная ни имени, ни фамилии. И даже зная имя, мы не представляли тогда, как он выглядит. Зато герои его песен ютились со всеми в каждой коммунальной квартирке. Как та знаменитая племянница тети Пашина и ее незадачливый ухажер, прорабатываемый на собрании: «А как вызвали меня, я свял от робости, / А из зала мне кричат: "Давай подробности!" / Все, как есть, / Ну, прямо – все, как есть!»
Протестующий человек с гитарой, это, пожалуй, символ свободы не только в СССР, но и во все мире. Мы не сравниваем своих бардов с Элвисом Пресли и другими звездами мирового рока. Слишком очевидны различия. Там – светящиеся пиджаки, пышные шевелюры, переполненные стадионы, миллионные тиражи пластинок. Здесь – тесная кухня, свитер или поношенный костюмчик, вместо шевелюры интеллигентная лысина, а вместо миллионов пластинок зажеванные магнитофонные ленты или «ребра» – гибкие пластинки на рентгеновских снимках.
Песни Элвиса расковали Америку. Песни Александра Галича надломили лед несвободы в СССР. Он пел о том, о чем запрещалось даже говорить вслух – о сталинских репрессиях, о реабилитированных зеках. «Облака плывут, облака, / В милый край плывут, в Колыму, / И не нужен им адвокат, / Им амнистия – ни к чему. / Я и сам живу – первый сорт! / Двадцать лет, как день, разменял! / Я в пивной сижу, словно лорд, / И даже зубы есть у меня!» . Пожалуй, он первый, а может быть и единственный Заговорил от лица миллионов сталинских зыков, вышедших на свободу. Одна из песен стала эмблемой крушения сталинизма в народном сознании. Лагерный зэк получает задание от начальника «кума» свалить статую Сталина.«Кум докушал огурец / И закончил с мукою: / «Оказался наш Отец / Не отцом, а сукою... / Но тут шарахнули запал, / Применили санкции, –
Я упал, и Он упал, / Завалил полстанции...»
Десталинизация страны шла туго. Власти шарахались то туда, то обратно. Тема сталинских репрессий оставалась полузапретной. А Галич гнул свою линию вразрез с направляющей и руководящей линией партии. Именно в исполнении Галича песня Юза Алешковского стала настолько популярной, что ее распевали даже члены политбюро: «Товарищ Сталин, вы большой ученый…» Благодаря этим песням, вся страна была уверена, что Галич отсидел лет 20. На самом деле судьба его складывалась благополучно. Пьеса «Вас вызывает Таймыр» ставилась во всех театрах страны. Конечно, на подмостках советской сцены ни о каком концлагере пьес не ставили. Легонькая подмена – на Таймыре трудятся не зеки, а простые советские люди. И там запросто звонят в Москву своим близким.
На самом деле звонок с Таймыра, как весть с того света. Зека выпустили на свободное поселение, и он может позвонить совей любимой – я жив, я вернулся с того света. Само название «Вас вызывает Таймыр» стало символом. Тысячи зеков взывают из-за колючей проволоки этих намеков публика не поняла. Она просто ломилась на пьесу Галича. Пьеса стала популярной раньше, чем его песни. Но она, как ледокол, пробила путь к людям. Прошли годы, и запрещенные песни Галича стали популярнее его популярной и разрешенной пьесы. Высоцкий начинал, подражая Галичу. Песенные интонации Галича остались в репертуаре Высоцкого навсегда. Со временем их стали путать. На первых порах песни Высоцкого молва приписывала Галичу. А потом, наоборот, многие песни Галича считались песнями Высоцкого.
На самом деле они очень разные, хотя оба из театрального мира. Галич сдержан, его ирония никогда не переходила в сарказм. Он, типичный московский интеллигент, интеллигентно единоборствуя с властью, нигде и никогда не повышал голос.
Однако власти боялись этого голоса настолько, что выдворили Галича из страны навсегда. Его песня «Когда я вернусь» стала гимном всех изгнанников советской эпохи. «Когда я вернусь… А когда я вернусь?» Галич верил в свое возвращение и никогда не считал себя эмигрантом. В Париже он жил жизнью своей страны. До сих пор весь русский Париж расколот на две партии. Одни считают, что Галич действительно умер от удара током, устраняя неисправность в телевизоре. Другие и слышать не хотят о случайности. Они уверены, что Галича изощренно убили агенты советских спецслужб. Если можно было уколом зонтика с ядом умертвить болгарского писателя, почему нельзя убить током опального человека с гитарой, который не прекращал за рубежом свою «антисоветскую» деятельность – по-прежнему пел!
Он пел и после гибели, он и сейчас поет из той далекой эпохи, когда несвобода считалась нормой, а правда именовалась диссидентством. В Советском Союзе многие известные всему миру слова и понятия перетолковывались по-своему. Во всем мире диссидентами называли людей, которые говорят и думают не так, как все. В СССР диссидентами стали называть людей, которые говорили и пели то, что было в головах у всех, но вслух не произносилось.
«Не надо бояться человека с ружьем», – уговаривал Ленин голосом лауреата Ленинской премии Штрауха в фильме «Человек с ружьем». Не знаю, как насчет ружья, но человека с гитарой советские диктаторы боялись панически. И правильно делали. В конечном итоге человек с гитарой победил человека с ружьем.

«Известия», 13 декабря 2007 г.

--------------------------------------------------------------------

СКРИПКА НАДСОНА
(26 декабря исполняется 145 лет со дня рождения знаменитого петербургского лирика Семена Надсона)


По своему происхождению он был в антисемитской империи двойным изгоем. Мать из дворянского рода Мамонтовых, стало быть, для правоверных евреев он не еврей. Отец – одаренный еврейский музыкант. А потому для всех озабоченных национальным вопросом он еврей. К чувству изгнанничества надо добавить еще и раннее сиротство. Мечтательного, меланхолического, доброго и мягкого подростка опекуны отдают в военное училище. Окончив его, Надсон исправно служит в суровом Кронштадте, открытым морским ветрам, и, конечно же, получает раннюю чахотку.
Но молодость для того и дана, чтобы не замечать испытаний и жить идеалами. А идеалы были светлые, умные, добрые. Еще не пришел великий иронист Саша Черный, еще Антон Павлович Чехов не высмеял все живое. Гаршин еще не бросился в лестничный пролет. Столыпин еще не уставил страну своими реформаторскими виселицами. И жила еще надежда, что людей и весь мир можно исправить словами.
Сами собой рождались строки, принесшие Надсону и поныне не отгремевшую славу. «Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат, / Кто б ты ни был, не падай душой». А душой падали все, все страдали чахоткой и, как сказал много лет спустя Ильф, «все малокровные». Кстати, Ильф тоже болел туберкулезом.
В 70-80-е годы 19-го века печаль считалась светлым и благородным чувством. Настроения начинающего поэта, играющего, как многие еврейские юноши, на скрипке, были близки и понятным целому поколению. «Наше поколение юности не знает»…» Какая уж тут юность, если поэта с младых ногтей определили в солдаты. Извиняясь за свою печаль, Надсон обращается к читателю, называя его не иначе как братом: «Он мне не брат – он больше брата». Или другом: «Не вини меня, друг мой, – я сын наших дней». И вот эта светлая печаль, абсолютно личная, мгновенно стала модной и, похоже, на долгие времена.
Дело в том, что выйдя в отставку по болезни, поэт обратился за помощью в Литфонд, основанный еще Достоевским. И Литфонд по просьбе известного в то время маститого поэта Плещеева не просто поддержал Надсона, а даже отправил его на лечение в Европу. Слава богу, в те времена еще не было железного занавеса. Но, может быть, именно поэтому молодой Надсон быстро пресытился видами Швейцарии и вскоре вернулся к родным продувным ветрам. Его буквально внесли на руках во все литературные салоны. Тут бы и развеселиться, понежиться в лучах славы, но туберкулез жадно пожирал молодой организм. «То вся она – печаль, то вся она приманка, / То все в ней блеск и свет, то все позор и тьма; / Жизнь – это серафим и пьяная вакханка, Жизнь – это океан и тесная тюрьма».
Надсон сразу стал классиком. Его стихи и сегодня звучат в пословицах: «Как мало прожито – как много пережито». Или: «Пусть арфа сломана – аккорд еще рыдает». Аккорд рыдает и по сей день. Надсон прожил всего 25 лет. А сборники издавались и переиздавались с таким успехом, что доходы от издания, завещанные Литфонду (близких у Надсона не было) составляют на сегодняшний день 200 000 рублей. Это несмотря на то, что в советское лихолетье Надсона почти не издавали. Он был заклеймен как поэт упаднический, далекий от классовых битв.
В разговоре с памятником Пушкина гениальный Маяковский невольно добавил славы полузабытому поэту: «Между нами – / вот беда – / позатесался Надсон. / Мы попросим, / чтоб его / куда-нибудь / на Ща!» Ну что ж, на ща, так на ща. В алфавите лишних букв не бывает.
Понятно, что раздражало Маяковского. Надсон – убежденный пацифист или, как тогда говорили, абстрактный гуманист. Абстрактный-то абстрактный, только вот его вполне конкретный совет, не утративший ни в чем своей актуальности: «Если душно тебе, если нет у тебя / В этом мире борьбы и наживы / Никого, кто бы мог отозваться, любя, /
На сомненья твои и порывы… / Научись беззаветно и свято любить, / Увенчай молодые порывы, – / И тепло тебе станет трудиться и жить / В этом мире борьбы и наживы».
Если не миллионам, то сотням тысяч отнюдь не самых глупых читателей эти строки поэта кажутся весьма актуальными. И у меня есть все основания подозревать, что популярность Надсона не кончится никогда. Откровенно говоря, только абстрактный гуманизм, руганный-переруганный, кажется мне конкретным. Остальное все сомнительно. И еще мелодии Надсона так напоминают грустную еврейскую скрипочку – от уличного музыканта до Иегуди Менухина, что забыть эту щемящую мелодию не сможет даже самый закоренелый антисемит. Пусть скрипка сломана – аккорд еще рыдает.

«Известия», 25 декабря 2007 г.

Hosted by uCoz